7  

Голос этого повествователя, некого собирательного «мы», становится основой художественной ткани романа. Границы этого «мы» зыбки и переменчивы. Оно может подразумевать «мы с вами, читатель», «мы с героем», «мы — португальцы», «мы, люди этого поколения». Иногда акцент смещается в рамках одной фразы, создавая эффект разноголосицы, корректируя интонацию. А в зависимости от того, какую маску на данный момент выбирает неуловимый повествователь, читатель угадывает интонацию: в нем то ирония, то горечь. То покаяние, то мудрое терпение… Важно лишь не пропустить этот момент. Уловить переходы, распознать тонкую иронию там, где кончается народная мудрость и начинается массовый самогипноз.

Разговорная, доверительная речь повествователя-комментатора, полная прибауток и присловий, сменяется внутренним монологом Рейса с его философскими и культурными реминисценциями, а они — переходом на все новые и новые лексические уровни. Сарамаго блестяще стилизует весь их диапазон — от полных подобострастия речей гостиничной прислуги до напыщенной вежливости нотариуса из Коимбры. А застывшие формы речевого этикета вновь «оживляет» в своих комментариях всеведущее «мы» повествователя. Но стихией разговорной речи Сарамаго не ограничивается, вторгаясь в сознание Рейса (и читателя) мощной волной газетной речи. Из осколков мозаики газетных сомнений Сарамаго творит «синхронный срез» 1936 года, с его трескотней, демагогией, штампами и передержками официальной пропаганды — то выспренней, взывающей к национальному достоинству, то доступно-игривой, рассчитанной на легкое понимание «средних португальцев».

Создавая пастиши и стилизации, растворяя в го кете романа образы и цитаты из Пессоа и Камоэнса, Сарамаго еще раз показал, что в искусстве интертекстуальной игры ему мало равных. Сопрягая «гиперкультурный» текст с языком масс-медиа, он воистину ощущает себя в своей стихии. Несколько лет он проработал в редакциях тех самых газет, которые читает Рейс. А теперь подшивка за 1936 год оживает в романе, усложняя контекст.

Смысл стихотворной цитаты, попавшей в новое «поле», корректируется рядом стоящими элементами, будь то газетные клише, будь то диалог поэта с его созданием, «угаданный» Сарамаго. И тут у нас не может не возникнуть мысль о мастерстве, эрудиции и находчивости, необходимых посреднику между нами и Сарамаго — переводчику. Ведь писатель апеллирует к культурной памяти — и португальской, и европейской. Надо опознать в одной фразе подряд четыре зачина классических произведений: Вергилия, Данте, Сервантеса и Камоэнса… Почувствовать тонкий переход от поэзии к прозе в рамках одной строки, лишенной знаков препинания… Осознать, что авторская речь плавно и незаметно перетекает в речь персонажа, неуловимо меняя интонационный строй… Сарамаго жонглирует оттенками созвучий («Реплика в сторону со стороны кого-то совсем постороннего»), сыплет каламбурами. А один из излюбленных его приемов — разрушение устойчивого словосочетания, когда составляющие его части обретают первоначальный смысл. Так это происходит в разговоре о горничной, которая «минута в минуту стучит — не минута, сами понимаете, стучит в минуту, а Лидия в дверь» — или о франте, не пожелавшем «ударить в грязь лицом или забрызгать ею свой элегантный костюм, ибо это именно жидкая грязь».

Работа над романом Сарамаго — это тот случай, когда от переводчика требуется не только творчество, но и сотворчество, подвижничество, в котором сливаются «и труд, и мука, и отрада». Наградой за эти «и труд, и муку» станет, без сомнения, и «отрада» самого взыскательного читателя, чего бы он ни искал в этой книге. Ведь, по словам самого Сарамаго, «одному подавай всеобъемлющие идеи, панораму и перспективу, эпическую монументальность исторического полотна, а другой предпочитает стилистическую изощренность противоборствующих интонаций: нам ли не знать, что на всех не угодишь». Но писатель скромничает и лукавит, в его романе как раз стилистическая изощренность не становится самоцелью, все подчинено «идее», «панораме» и «перспективе», и культура неотторжима от истории.


Е. Огнева

ГОД СМЕРТИ РИКАРДО РЕЙСА

Здесь кончается море и наминается земля. Бледный город мокнет под дождем, река помутнела от глины, переполнены водостоки. Темный корабль идет вверх и сейчас ошвартуется у пристани Алкантары. Это «Хайленд Бригэйд», английский пароход, как челнок, снующий по дорогам Атлантики туда-сюда, туда-сюда, из Лондона в Буэнос-Айрес, с заходом в одни и те же порты — Ла-Плата, Монтевидео, Сантос, Рио-де-Жанейро, Пернамбуко, Лас-Пальмас, а потом в обратном порядке, а если не потонет, то причалит еще и к пирсам Виго и Булонь-сюр-Мер, и войдет наконец в эстуарий Темзы, как входит сейчас в устье Тежо, какая из рек больше, гласит пословица, на той и село побогаче. Пароход не очень велик — всего четырнадцать тысяч тонн — но ходкий и остойчивый, что в очередной раз подтвердилось в этом рейсе, где, хоть и штормило постоянно, укачались лишь начинающие мореплаватели да те, у кого желудок расстроен безутешно, и вот за свой почти домашний уют и комфорт он, как и «Хайленд Монарх», его брат-близнец, получил ласковое прозвище семейной лоханки. В проекте предусмотрены просторные помещения для занятий спортом и для приема воздушных ванн, можно даже, вообразите, устроить партию крикета, и уж если в крикет, требующий ровных лужаек, можно играть на волнах, это лишний раз доказывает, что Британской Империи все подвластно, была бы лишь выражена воля того, кто ею правит. Когда стоит штиль, «Хайленд Бригэйд» напоминает детский сад и пансионат для престарелых, впрочем, мы этого не увидим, потому что сегодня идет дождь, да и рейс окончен. Через помутнелые от морской соли иллюминаторы дети смотрят на пепельный город, расплющенный, распластанный по холмам так, что и домов не видно — лишь изредка мелькнет высокий купол, вытянутый щипец крыши, смутный абрис полуразрушенной замковой башни, хотя, вероятно, и это — обман зрения, химера, мираж, сотворенный сплошной завесой воды, низвергающейся с хмурого неба. Чужестранные дети, от природы щедрее взрослых наделенные великим даром любопытства, желают знать, как называется место, куда они приплыли, и родители их любопытство удовлетворяют — сами или же доверив это нянькам, боннам, früileins [1], случившемуся рядом моряку, который шел, скажем, потравить стаксель или, ну, не знаю, лечь на другой галс. Лижбоа, Лизбн, Лисбон, Лиссабон — так, на четыре лада, не считая вовсе невнятно пробормотанных или промежуточных, сообщают детям неведомое им раньше имя, но и теперь узнают они лишь это или какое-то близкое ему по звучанию слово, и сумятица воцарится в их детских головах, ибо по-испански название этого города пишется так, по-португальски — эдак, а уж когда выговаривают его на аргентинский ли, уругвайский, бразильский или кастильский манер, звучит оно и вовсе непривычно и всякий раз по-разному, и даже приблизительно на бумаге это звучание не воспроизвести. Когда завтра рано утром «Хайленд Бригэйд» отвалит от причальной стенки, пусть хоть ненадолго из-за раздернувшихся туч выглянет солнце, чтобы буроватый туман, обычный в это гнусное время суток и года, не стал уж совсем непроглядным, не закрыл бы — хотя бы пока еще виднеется земля — и без того уже улетучивающееся воспоминание путешественников, которые впервые оказались здесь, — детей, повторяющих и по-всякому переиначивающих слово «Лиссабон», насупленных взрослых, которые зябко ежатся от сырости такой вездесущей и всепроникающей — ни железо ей не помеха, ни дерево — словно пароход всплыл из пучины морской. По доброй воле, для собственного удовольствия никто бы не остался в этом порту.


[1] Здесь — гувернантка (нем.).


  7  
×
×