103  

* * *

Я пытаюсь представить, как нес он мольберт в этот свой последний пленэр. Ведь он знал, куда и зачем идет — к чему ему была эта тяжесть? Надеялся, что рабочий станок, до последнего удерживающий его на грани ясности разума, и на сей раз удержит от страшного шага? А может, держался за него, как за последнюю опору, боясь, что не решится? Или просто тащил по привычке, как раб, прикованный к галере?

Ему исполнилось тридцать семь лет. Может ли быть, что его неистового дара как раз и хватило на этот срок, и его страстная и точная кисть выписала все отпущенные ему сюжеты? Может, потому и сам он так поторопился выписаться из этой жизни с вечной и общей для всех нас записью в ее регистрационной книге: «Полностью излечен»?…

«Я все больше прихожу к убеждению, что о Боге нельзя судить по созданному им миру: это лишь неудачный этюд. Согласись: любя художника, не станешь очень критиковать его неудачные вещи, а просто промолчишь. Но зато имеешь право ожидать от него чего-то лучшего.

Нам следовало бы посмотреть и другие произведения Творца, поскольку наш мир, совершенно очевидно, был сотворен им на скорую руку и в неудачную минуту, когда он сам не понимал, что делает, или просто потерял голову. Правда, легенда утверждает, что этот этюд мира стоил Господу Богу бесконечного труда. Склонен думать, что легенда не лжет, но этюд, тем не менее плох во всех отношениях. Разумеется, такие ошибки совершают лишь мастера — и это, пожалуй, самое лучшее утешение, так как оно дает основание надеяться, что Творец еще сумеет взять реванш. Следовательно, нужно принимать нашу земную жизнь такой, как она есть, и утешаться надеждой на то, что мы увидим нечто лучшее в ином мире»…

Он и на смертном одре остался отверженным и одиноким: католический священник Овера отказал само убийце в катафалке. Пришлось одалживать катафалк в муниципалитете соседней деревушки.

Поразительно логичная судьба художника завершала последовательный сюжет и за гробом, уже заколоченным. Накрытый простой белой драпировкой, этот гроб стоял в его комнате, увешанной последними картинами, в которых яркий его гений достиг предельной высоты, а его мольберт, складной стул и кисти лежали на полу рядом с ним…

Поразительно логичная судьба художника завершала последовательный сюжет и за гробом, уже заколоченным. Накрытый простой белой драпировкой, этот гроб стоял в его комнате, увешанной последними картинами, в которых яркий его гений достиг предельной высоты, а его мольберт, складной стул и кисти лежали на полу рядом с ним…

…«Кончается ли все со смертью, нет ли после нее еще чего-то? Быть может, для художника расстаться с жизнью вовсе не самое трудное? Мне, разумеется, обо всем этом ничего не известно, но всякий раз, когда я вижу звезды, я начинаю мечтать так же непроизвольно, как я мечтаю, глядя на черные точки, которыми на географической карте обозначены города и деревни.

Почему, спрашиваю я себя, светлые точки на небосклоне должны быть менее доступны для нас, чем черные точки на карте Франции?

Подобно тому, как нас везет поезд, когда мы едем в Руан или Тараскон, смерть уносит нас к звездам. Впрочем, в этом рассуждении бесспорно лишь одно: пока мы живем, мы не можем отправиться на звезду, равно как, умерев, не можем сесть в поезд. Вполне вероятно, что холера, сифилис, чахотка, рак суть не что иное, как небесные средства передвижения, играющие ту же роль, что пароходы, омнибусы и поезда на земле.

А естественная смерть от старости равнозначна пешему способу передвижения…»

* * *

Из Экса в Марсель нас везла приблудная электричка, старая и раздолбанная, с изрезанными ножичком деревянными скамьями — не верилось, что мы в центре Европы третьего тысячелетия. Я таких и под Воронежем не видала…

Бесконечный, навсегда взбесившийся дождь продолжал свою сумасшедшую колготню на крыше вагона…

Мы уже не чаяли вернуться домой, в весеннюю жарь, где под ослепительным небом восходят со дна долины Сорек белые дымки цветущего миндаля…

К тому же, я оставила дома на столе незаконченную, припадающую на левую ногу, повесть, и она уже настойчиво звала меня, как покалеченный больной требует сильной руки костоправа. Я томилась, молчала, считала часы — ведь, как точно заметил Ван Гог в одном из своих писем, «у нас, художников, одна судьба — тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы хандрим, когда она не подвигается».

  103  
×
×