124  

И тут, Сеня, меня профессиональная гордость взяла. Ну, думаю, акула! Ты этот свой барельеф можешь сейчас веничком на совок замести и в ведро ссыпать. Только туда ему и дорога. А вслух отвечаю, очень корректно: в том смысле, что если я был хорош как реставратор Пушкинскому музею, то уж вам как-нибудь подойду.

В общем, злость, Сеня, лучший двигатель дела. Два дня я над этими останками сидел. Собрал кусочки, склеил, на металлический каркас с изнанки посадил (работа адова), ну и кисточкой поработал, глазик, там, синий, длинный, египетский, ну как положено. Парочку иероглифов засобачил… В общем, лет через двести египтологи с ума сойдут, расшифровывая…

Видел бы ты, какое впечатление на геверэт Минц произвел мой новенький барельеф. Она просто оцепенела. Стоит, ахает, головой качает. И Рони, который меня ей сосватал, тоже доволен. Вроде это и его заслуга. Говорит с такой гордостью: «Казел, ваше блягародия!»

Вот тогда я впервые увидел Дани. Ну, в общем, как-то сразу все понял. Не только потому, что он на вид странный, лохматый, толстый и неприкаянный. С вечно расстегнутой ширинкой. А потому, что все они там к нему так относятся, словно он идиот, и чего с него взять. То есть, конечно, на голову он больной, но дело же не в этом…

В общем, он вцепился в меня, как клещ, и заявил, что хочет брать уроки живописи. И мамашке, как я понимаю, просто некуда было деваться. К тому же она после барельефа разохотилась и собралась нагрузить меня еще кое-какой реставрационной работой. Кстати, и заплатила неплохо. Я за эти деньги, знаешь, сколько дней должен старикам задницы мыть! Договорились, что три раза в неделю по три часа я буду с Дани заниматься живописью, рисунком и — как я понял — чем придется, вернее, всем, что взбредет в его маниакально-депрессивную башку.

Поначалу я просто не знал — как к нему подступиться. Представь себе — тридцатилетний мужик, измученный ожирением и тяжелым диабетом… И абсолютно не знающий, куда себя деть. Хотя все оказалось не так-то просто. Выяснилось, что мой идиот владеет пятью языками. Классическую музыку знает не только, скажем, досконально, а подробно объясняет, чем отличается исполнение Седьмой симфонии Брукнера филадельфийским оркестром под управлением фон Карояна от исполнения израильским филармоническим под управлением Зубина Меты.

Сейчас ему охота писать картины маслом и акварелью.

Ладно, думаю, маслом так маслом. Для начала повел его в Тель-Авивский музей. Завожу в зал импрессионистов. Он бродит со скучающим видом.

— Нравится? — спрашиваю.

Он как-то странно взглянул на меня и говорит:

— Да, нравится…

А висят по стенам, Сеня, — Ренуар, Писсаро, Моне… И Дани, значит, среди этих картин с совершенно депрессивной физиономией. Одежда, как всегда, в полном беспорядке. Я разозлился.

— Подожди, — говорю, — для занятий с тобой мне действительно надо знать, нравятся ли тебе эти картины. И застегни ширинку.

А он опять как-то странно на меня взглянул и говорит:

— Ну, нравятся, конечно… Ведь это наш зал.

Я пригляделся, а там табличка на стене — «картины из коллекции Сарры Минц». Это я, значит, привел его в музей смотреть на его собственные картины…

Потом я действительно принялся учить его азам рисунка и живописи. Только он быстро уставал, терял внимание, погружался в себя. Окружающих просто не видел. Никого — ни прислугу свою, ни девицу, которая приставлена спать с ним на его вилле (уж не знаю — что он там с ней делал), ни докторов…

Бывало, прикноплю ему лист к мольберту, он набросает рисунок, положит несколько мазков — и все, кисть в сторону. Ну а я заканчивал. И ему очень нравилось. Геверэт Минц тоже нравилось. Она вначале довольно часто приезжала контролировать ситуацию. Потом, видно, успокоилась.

Уже минут через двадцать после начала урока Дани говорил:

— Мне скучно, Михаэль. Расскажи что-нибудь…

Ну и я ему рассказывал. Про то, как мы на Байкал в стройотряды ездили, про поезда, про тайгу. Всех друзей вспомнил — кто алкоголиком стал, кто известным художником. Рассказал, как меня пригласили участвовать в реставрации «Данаи»… В общем, всю свою жизнь. Потом стал пересказывать замечательные произведения русской литературы. Только, конечно, сюжеты — вроде все это со мной происходило. И вот что интересно: про Катину смерть рассказал, как про чужую, а «Дом с мезонином», помню, пересказал очень трогательно, даже сам увлекся, в роль вошел, дрожь в голосе… Так и закончил: «Мисюсь, где ты?»

  124  
×
×