169  

— Лучше просто бренди.

— Полегче, — сказала Селина.

— А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так.

— Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только... — Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. — Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла?

— Не в курсе.

— Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив?

— Не в курсе.

Потом она сказала еще что-то... то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести — секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа.

Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая — из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис.

И вот я дома. Дома, но все еще в бегах.


— До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, — с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. — Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги?

Я закашлялся и наконец ответил:

— Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как.

— Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью — она может набрать три девятки, и я снова за решеткой... Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Япытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить.

Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете?

Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает — уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки — длинные штанишки.

— Ну и как наш киномагнат поживает? — спросила она.

— Не так чтобы очень.

— Выглядишь ты ужасно.

— Да ну.

— Поздоровайся с Джоном, — сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик.

— Здрасьте. Починить можешь? Он новый, — поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. — Мне уже десять.

Девочки всегда понимают, что они девочки, с самого начала, но дети, такое впечатление, совершенно не врубаются, что они дети. Дети не знают, что такое время. Насчет детей у меня страшной силы паранойя, особенно насчет девочек. Мне никак не отделаться от мысли, что они увидят меня насквозь, ощутят своим юным естеством неведомое расстройство. Увидят все мое время, погоду, деньги и порнографию. Я всегда выдаю малютке Мандо немного денег. Она не боится резать перед взрослыми правду-матку. Лишь бы только не резала передо мной. Вот, наверно, почему я даю ей деньги... Я так и держал сломанный зонтик. Он был дешевый и новый и знал, что надолго не рассчитан. Он знал, что рассчитан на слом. Говорят, всему на свете свойствен инстинкт самосохранения. Даже песок хочет оставаться песком. Даже песок не хочет ломаться. А вот я не уверен. Такое впечатление, будто этот зонтик испытывал облегчение от того, что сломался, от того, что выломался из рамок определений и опять стал обычным пластмассовым хламом.

  169  
×
×