3  

Иосиф подошел к висевшему на веревке кувшину, наклонил его, вымыл руки и, вытирая их подолом собственной рубахи, вознес хвалу Господу за то, что в неизреченной мудрости своей снабдил человека столь нужными для жизни природными сосудами и отверстиями, которые в должный миг открываются или закрываются. Тут он взглянул на небо, и сердце у него екнуло – солнце все еще тянуло со своим появлением, и на всем небосводе не было и малейшего следа заревого багрянца, не горело ни единого розового или светло-вишневого блика, но от края до края, насколько позволяли видеть стены, под необъятным куполом низких облаков, подобных полуразмотанным клубкам шерсти, разливался ни на что не похожий, невиданный лиловый цвет, который на востоке, там, где должно было проклюнуться солнце, светлел и подрагивал, а на всем остальном пространстве все сильнее и гуще набухал чернотой, делавшейся кое-где уже неразличимой с ночным небом. Иосиф за всю свою жизнь не видал такого, хоть и слышал от стариков, что, доказывая могущество Создателя, иногда случаются чудесные небесные явления – радуги вполнеба, лестницы, уходящие на головокружительную высоту от земли к небосводу, сыплющаяся с небес манна. Но никогда и слышать не доводилось о том, что небо может стать такого цвета, вполне способным возвещать и начало и окончание чего-то, что над всем миром протянется плывущий в поднебесье купол, состоящий из маленьких, сцепленных друг с другом облачков, неисчислимых, как камни в пустыне. Душу его объял страх, почудилось, что пришел конец света и что единственным свидетелем того, как исполнит Господь свой приговор, будет он один: на небе и на земле не слышно было ни звука – ни говора, ни детского плача не доносилось из соседских домов, ни слов молитвы, ни проклятий, ни шума ветра, ни блеянья коз, ни собачьего лая. Почему же не поют петухи, пробормотал он и в смятении тотчас повторил эти слова, словно петушиный крик мог дать последнюю надежду на спасение. А в небе тем временем произошли перемены. Постепенно, почти незаметно лиловый цвет с изнанки облачного купола стал блекнуть, сменяясь бледно-розовым, а потом красным, пока не исчез бесследно – был и нет, – и небо вдруг точно взорвалось светом, и бесчисленные золотые копья вонзились в облака, пропороли их насквозь, а те, неведомо почему и как, выросли, превратились в исполинские корабли с раздутыми парусами и заскользили по наконец очистившемуся небу. Освободилась от страха и душа Иосифа, глаза его расширились от изумления и восторга: зрелище, единственным свидетелем которого он был, принадлежало к числу небывалых, и уста его сами собой вознесли хвалу Творцу природы, но небеса во всем своем безмятежном величии ждали от него лишь тех простых слов, каких и можно ждать от человека: Слава Тебе, Господи, за то, слава за это и еще за то. Он сказал их, и в то же мгновение, словно было произнесено заклинание, словно распахнулась наглухо запертая дверь, шум жизни ворвался туда, где прежде царило безмолвие, оттеснив тишину в случайные и отдаленные уголки пространства, вроде крохотных лесных прогалин, окруженных и скрытых шелестом и звоном деревьев. Утро поднималось и ширилось, и почти нестерпимой стала открывшаяся глазам красота, когда чьи-то исполинские руки подбросили в воздух и пустили в полет огромную райскую птицу с горящим на солнце оперением, развернули сверкающим веером тысячеглазый хвост павлина, заставили залиться немудрящей трелью какую-то безымянную птичку. Порыв ветра, родившегося здесь же, ударил Иосифу в лицо, взъерошил ему бороду, раздул рубаху, завертелся вокруг него, как перекати-поле, а быть может, все это было лишь мгновенным помрачением рассудка, рожденным вдруг вскипевшей кровью: вдоль хребта у него побежали огненные мурашки – признак надобы иной, еще более жгучей, чем та, что вывела его на двор.

Двигаясь так, словно какой-то вихрь нес его, Иосиф вошел в дом, притворил за собою дверь и постоял минуту, давая глазам привыкнуть к полутьме. Рядом бледно, бесполезно горела плошка. Проснувшаяся Мария лежала на спине, пристально и внимательно глядела прямо перед собой и, казалось, ждала. Иосиф молча приблизился, медленно стянул простыню, закрывавшую ее. Она отвела глаза, взялась за подол рубахи, но успела поднять ее лишь до живота, как Иосиф, склонившись над ней, сделал со своей рубахой то же самое, а Мария разомкнула колени. Впрочем, может быть, ноги ее раздвинулись еще раньше, во сне, и она осталась лежать так, охваченная то ли непривычной утренней истомой, то ли предчувствием, посещающим супругу, которая знает свой долг. Бог, как известно, вездесущ и, наверно, был тогда где-то поблизости, но в качестве бесплотного духа не мог видеть, как соприкоснулись их волосы, как его плоть проникла в ее плоть, исполняя свое предназначение, а когда священное семя Иосифа излилось в священное лоно Марии, Бога, наверно, уже не было там, ибо на свете есть нечто, недоступное разумению даже и того, кто сам это сотворил. Выйдя во двор. Бог не мог слышать сдавленного, как бы предсмертного хрипа, который издал мужчина, и уж подавно – почти неуловимого стона, который не смогла сдержать женщина. Через минуту, а может, и раньше, Иосиф поднялся, высвободив Марию, и та одернула рубаху, натянула простыню, закрыла лицо сгибом локтя. Став посреди комнаты, воздев руки, устремив глаза в потолок, муж произнес самую ужасную из всех молитв: Благодарю Тебя, Господи мой Боже, за то, что не создал меня женщиной. Бога к этому времени не было уже и во дворе, ибо не затряслись, не обвалились стены дома, не разверзлась земля. Тут в первый раз прозвучал тихий голос бессловесной доселе Марии, смиренно произнесшей:

  3  
×
×