Лидия Вениаминовна еще что-то говорила... Вера сидела, опершись локтями о столик, кивала, оглушенная...
И потом, когда старуха ушла, все сидела, курила, крутила в пальцах пустую рюмку из-под коньяка...
Вдруг зазвучала музыка...
Вера подняла голову и увидела, что сидит так уже давно, что за стеклянными дверьми бара синеют сумерки... Отсюда видны были растущие через дорогу три, совершенно разных по цвету листвы, дерева – желтое, красноватое и пунцовое.
На маленькой эстраде певица, полная негритянка в блестящем наряде, открывающем ее пышные плечи, разминалась: подтанцовывала, поводила руками, как бы подгоняя музыкальное вступление, которое любовно выдувал трубач, смешной тощий черный паренек, и пробрасывал по клавиатуре пианист – тоже смешной, пожилой крахмальнобородый альбинос в розовой рубахе...
Буквально с первых тактов Вера узнала мелодию. Это была та песня, из ее детства! Та музыка, что неслась из-за ограды по звездному мосту теплой азиатской ночи прямо в окно больницы, где девочка-подросток, вскарабкавшись на подоконник и прижав лицо к решетке, слушала ее со счастливым волнением: веселый, притоптывающий, вихляющий задом бродяга шел себе по улице, останавливаясь и отчебучивая задорный степ.
Когда-то в юности она пыталась напеть эту мелодию Лёне, который в Ташкенте мог достать любую пластинку из-под земли и пытался понять – что она хочет, – насвистывая то один, то другой мотив и спрашивая: «Вот этот? нет? может, этот?» Но у нее был плохой музыкальный слух, и все объяснения ни к чему не приводили...
Да, это была та самая музыка, только сейчас Вера понимала – про что она...
Эта негритянка хорошо, замечательно хорошо пела: тело ее было в таком ладу с музыкой, жило в ней, двигалось: повороты головы, кивки, движения плеч, бедер и рук создавали свой ритмичный узор, перекликавшийся с музыкой множеством невидимых, но ощутимых связей.
И тощий черный трубач наяривал так искренне, так упоенно! И пианист, старик-альбинос в розовой атласной рубахе, в каких ходили по Ташкенту узбекские юноши из кишлаков, – улыбаясь розовыми атласными глазами, мягко касался клавиатуры и замирал, и снова припадал к ней!
И за веселым беспечным бродягой шли они, – Вера с дядей Мишей-бедоносцем, – просто шли по летнему зною ташкентской улочки, едва поспевая за Стасиком, куда-то устремленным на своих сильных красивых ногах; они шли и щурились от солнца, а за ними, приплясывая и напевая, стекались с тротуаров и из переулков все люди ее детства, юности, ее картин...
Вера отодвинула пустую рюмку и подозвала официанта...
Небольшой зал блюз-бара был почти полон посетителями, за стойкой сидели на всех стульях...
Она поднялась, взяла плащ и пошла к выходу. В дверях обернулась.
Там, на сцене, закончился музыкальный проигрыш, и вновь вступила озорная полная певица, столь непохожая на степенных певиц ее детства в фойе ташкентских кинотеатров:
...На мостовой крутились на ветру золотые и пунцовые листья здешнего «индейского лета» – прекрасной осени, немного декоративной, но чем-то все же похожей на осень в ее родном городе... Повсюду – в палисадниках, на балконах, на ступенях домов, за окнами и в витринах уже выставляли соломенных дерюжных кукол, гномов и разных других устрашающих персонажей к празднику Хэллоуин... А скоро, ко Дню благодарения, весь город покроется яркими мазками резных оранжевых тыкв.
Все это было так далеко от покинутой ею жизни... И только музыка знаменитого блюза, когда-то в детстве лизнувшая ее сердце, как верный пес, догоняла ее по тротуару:
36
Она шла по коридору онкологического отделения бывшей шестнадцатой горбольницы, ныне же вполне современного, следовательно, вполне дорогостоящего Республиканского Центра экстренной медицины, отсчитывая номера палат... Эта!... Нет, следующая...
Уже поговорив с врачом, Вера приблизительно представляла, в каком виде застанет сейчас мать. Главное, та в сознании. Доктор Арутюнян так и сказал – сознание сохранное...