245  

И увидела, едва мы вышли из автобуса на торговой площади Сокодовер: плотно уложенную ребристую гальку из моего сна...

Рыбий косяк, прущий на нерест.

Мы стали спускаться по одной из боковых змеистых улочек, мимо витрин оружейных лавок с расставленными в них веером знаменитыми толедскими клинками и вполне настоящими арбалетами, мимо сдержанно сияющего черненого золота чеканки...

Где-то здесь должен был находиться дом Эль Греко (образ Розы Хуснутдиновой вел моего мужа вниз, к Худерии, где и жил этот прославивший Толедо чужестранец), и наконец мы вышли в крошечный проходной дворик, к калитке в старых деревянных воротах музея...

– Что ты все время оглядываешься, – спросил меня муж, – как будто ждешь погони?

Часть залов оказалась закрыта, и расстроенный Борис топтался у нескольких полотен, то отходя от «Плана Толедо», то возвращаясь к нему опять... Я в таких случаях – а таких случаев у меня, жены и дочери художника, – большая часть жизни, – привыкла вести себя как умная лошадь, которая ничем не беспокоит хозяина. Трогается с места и идет сзади или останавливается и пощипывает себе травку у забора, если хозяин встретил кого-то из приятелей...

А мой муж то и дело встречал приятелей на картинах Эль Греко, графов и святых, похожих на домовых, – странных людей с вытянутыми лицами и острыми ушами, с нечеловечески длинными паучьими пальцами...

Я забрела в соседний зал, где были выставлены картины современных Эль Греко художников. Вот, мол, одновременно с гением жили и работали в Толедо всякие разные прочие неплохие мастера. И так я двигалась от картины к картине, обегая безразличным взглядом выпукло маслянистые складки одежд очередных Иоаннов Крестителей и святых Идельфосо, пока случайно не наткнулась на табличку с фамилией «Эспиноса».

Художник по фамилии Эспиноса, родившийся в 1600-м, а умерший аж в 1680-м, написал эту огромную картину с очередным святым, спустившимся с небес, чтобы благословить очередную кающуюся грешницу.

Я так ошалела, что даже и на имя внимания не обратила. Какая, в сущности, разница, как его звали – этого моего предка, а то, что это мой предок, у меня и сомнений не возникло. Во-первых, художник – родовые способности, во-вторых, как все у нас, долгожитель: прожить в семнадцатом веке восемьдесят лет – это надо было исхитриться!

Такую – хватающую ртом воздух – меня обнаружил минут через десять мой муж, наговорившийся наконец с Эль Греко.

Он обнял меня и увел в ближайший бар выслушивать и кивать. («Ты понимаешь, ты понимаешь, ты понимаешь?! Значит, они ушли не все, – большой клан, кто-то крестился... И пока мы через Португалию, Голландию, Польшу... а они здесь, здесь, все эти пять веков!..»)

– Ну успокойся, – сказал мой муж. – Пять веков прошло. Никто не виноват.

Вдоль стен этого бара были подвешены – как пироги – старинные мшистые черепицы с толедских крыш. (Не было ли среди них черепицы с крыши моего давнего здешнего дома?) Да и сам этот бар – узкая длинная комната – был как пирога, плывущая по вечным временам нескончаемой трагедии.

– Никто не виноват, – повторил мой муж и заказал пива.

Странный, тяжелый это был день – словно я пыталась догнать саму себя и заглянуть себе в лицо, пыталась угадать во встречных лицах близкие черты, узнать на этих улицах себя, бредущую по ребристой мостовой так давно, что это помнят только мостовая и – через цепь поколений отраженные от нее – мои глубинные сны.

Вот я сижу на ступенях арки Постиго ла Худерия в стене бывшего еврейского гетто или смотрю сверху на медленно тянущуюся ленту Тахо...

Толедо – золотисто-мерцающего цвета. Крапчатая черепица сливается с цветом крапчатых стен: холодновато-серые булыжники вмурованы в светло-кирпичную кладку, что создает эффект свечения города. Мерцание ласточек, прошивающих игольные ушки бойниц в башнях, переполняет воздух. Порой они чуть ли не срезают вам бровь.

Интересно, что, например, в Альгамбре ласточки своими резкими свиристящими вскриками совсем не будоражат покоя райского миража, наоборот, сообщают этой тишине дополнительные обертоны глубины и бесконечности.

Те же птицы в Толедо усиливают общую тревожность, как бы вибрируют над городом, который и сам-то вибрирует в воздухе...

Город дробится, ускользает, миражирует, уносится ввысь, как люди на картинах знаменитого толедского грека.

Ощущение гравюрности, аскетичной отточенности создают перепады уровней застройки, террасность всего города, силуэты закругленных, как бинокли, бастионов, внутренние лабиринты, переходы, подковы арок, башни многочисленных городских ворот и мостов, запечатанные гербами.

  245  
×
×