98  

Люди на остановке многозначительно переглядывались и качали головами. Начало семидесятых – время для большинства советских людей довольно благополучное... Откуда взялись эти изгои, куда ехали, почему сбились в стаю?...

Подошел троллейбус, я вошла, села и, пока он не тронулся, через стекло смотрела на дикую троицу... И вдруг увидела детей, которых не заметила раньше... И за несколько секунд, пока стоял троллейбус, их лица и весь вид отпечатались в моей памяти так ясно, что и сегодня я могу без особого труда вызвать перед собой ту картину. Четверо мальчишек в возрасте от шести до десяти лет, чумазые, в отрепьях, тесной группкой жались под деревом, подталкивая друг друга локтями, смеясь, играя... По всему заметно было, что они имеют отношение к этим опустившимся женщинам и, видимо, передвигаются вместе с ними... Мальчики смеялись, толкались, и в то же время бросали затравленные взгляды на своих хозяек...

Я сидела, совершенно сраженная увиденным... Кто были эти женщины, эти дети, кем приходились друг другу? На что они жили, куда направлялись?... Страшная жалость к оборванным, туповато лыбившимся «сявкам», и сегодня сжимает мое сердце, словно и в эту минуту они все жмутся под деревом, бросая исподлобья взгляды на своих отверженных спутниц...

***

Время от времени, после особо тяжелых и длительных запоев, Клара Нухимовна по блату укладывала дядю Мишу в психушку (главврачом там работала дочь ее подруги) – лечить от алкоголизма.

Весь период лечения он бывал вялым, говорил мало, много спал... Вечерами неспешно прогуливался – в оранжевой фланелевой пижаме – по двору больницы. И Вера, навещая его одна (мать никогда не приходила, стыдилась самого этого места, а может, суеверно не хотела никоим образом соприкасаться с сумасшествием в любом его проявлении), прохаживалась вместе с ним...

Однажды он сказал:

– А знаешь, Веруня, здесь неплохо, правда... Здесь медсестра Анюта, например... очень славная девушка... Мы с ней калякаем о том о сем...

В психушке он, трезвый и тихий, писал то ли воспоминания, то ли дневники, то ли какие-то свои соображения о жизни – почему-то называя эти записи странным словом «эссе», что напоминало Вере какую-нибудь уксусную эссенцию, и иногда читал ей отрывки там же, на скамейке, среди медленно гуляющих психов... Что-то о военном детстве, кажется... Она ласково слушала, не особенно вдаваясь, просто всматриваясь в его лицо... Запоминала на будущее...

Почему уже тогда – да и всегда, всю жизнь! – она скапливала самое главное на какое-то мифическое будущее, в некий невидимый свой короб – запасник, где берегла каждое лицо, поворот головы, улыбку, прищур, дорогие слова, сказанные родным голосом?

Она подозревала в этом какую-то свою ущербность, неумение жить сейчас, радостно встречая каждую минуту... Однако именно из этого, драгоценного компоста памяти, произрастала ее настоящая жизнь, создаваемая красками на холсте – ее картины.

Расставаясь, в том последнем их разговоре, Дитер с горечью назовет ее инструментом по изготовлению полотен... Правда, замечательных полотен, – добавит он, – но остаток собственной жизни я хотел бы унести нетронутым, подальше от твоей творческой мясорубки...

Много лет спустя Вера страшно жалела, что мать, едва дядя Миша возвращался из психушки, выбрасывала эти, вырванные из копеечных блокнотов, листки, испещренные таким крохотным круглым почерком, такими ровными летящими строчками, словно принадлежали они каллиграфу с кристально твердой рукой, а не горькому пьянице.

Она словно бы ревновала его к внутренней его, недоступной для нее, жизни, постичь которую и завладеть которой ей так и не было дано.

А от записей все же остались разрозненные три листка, найденные Лёней в модной о ту пору книге Маркеса «Сто лет одиночества», которую он брал у Веры – почитать. Эти листки он прочел, легко разбирая бисерный почерк, удивляясь и сожалея об остальных, канувших в никуда, и вспоминая теплый осенний день, заваленный желтой листвой, и свои целодневные хлопоты, связанные с похоронами автора этих строк, – в сущности, едва знакомого ему человека...

После больницы дядя Миша держался, бывало, по многу недель, – однажды полгода не пил! – это было счастьем. Они занялись ненавистной ей физкультурой – для чего в спортивном отделе универмага приобретены были гантели, – и по утрам стали бегать трусцой на школьной спортплощадке за домом... Он нагонял Веру, хлопал по спине ладонью, кричал: «Дыши глубже, глиста!» Она лягалась...

  98  
×
×