66  

Девушки пробовали поговорить с ней (она помнит, как они показывали ей фотографии, привезенные из турне, — яркие, красочные; но ей все улыбки казались искусственно намалеванными, и она никак не могла понять, зачем ей суют под нос эти унылые фальшивки, на которые стыдно смотреть). Потом как-то приходил один из менеджеров оркестра, но скоро ушел, потом пришел кто-то другой, очень спокойный и очень профессиональный, она поверила ему и попыталась поговорить с ним, а на следующий день пришли двое настоящих, в белых халатах, и как ни в чем не бывало, просто взяли и забрали ее. Ее сожительницы были тут же, они думали, что она захочет взять с собой виолончель, но она наотрез отказалась и не позволила этого сделать, устроила им скандал, и непосредственный источник ее страданий остался дома.

Больница находилась в холмах рядом с Уэно-гарой. Днем, при невысокой облачности, оттуда была видна Фудзи. По вечерам на востоке сверкал огнями раскинувшийся внизу Токио. Всю первую неделю она проплакала, не могла ни о чем говорить, любая попытка кончалась потоками слез; она была уверена, что все это стоит огромных средств, а она уже потратила все сбережения, когда пряталась, скитаясь по стране, и теперь мать из-за нее залезет в долги и совсем разорится. Так продолжалось до тех пор, пока она не сумела высказать все это кому-то из оркестра, кто пришел навестить ее, и тогда ей разъяснили, что все расходы оплачиваются из медицинской страховки оркестра и ее мать здесь ни при чем. После этого она еще больше плакала.

На вторую неделю к ней приехала мать. Когда они встретились, Хисако попыталась объяснить, что она что-то сделала, она знает лишь, что это было что-то ужасное, вот только не помнит что, но это было ужасно, ужасно, и никто ее никогда не простит, если узнает об этом; мать закрыла лицо руками. Хисако подошла и обняла ее, это было неприлично, слишком откровенно, но она сделала это с каким-то болезненным наслаждением, словно обнимать родную мать на веранде, выходящей на холмы около Уэнога-ры, перед посторонними людьми, которые, возможно, на них смотрят, было каким-то скрытым выпадом, будто бы на самом деле она ненавидела мать и таким образом мстила ей, подчиняла ее себе.

Соблазненная городскими огнями и видом горы, которая черно-белым шатром возвышалась с юга над предгорьями, она пробовала пойти погулять. Но ее отыскивали, ловили, и всюду она натыкалась на закрытые двери и высокие заборы из мелкой сетки, через которые невозможно было перелезть, так что она останавливалась и колотила по ним ладонями и кулаками, пока не отбивала себе руки до боли, а не то и до крови, и кто-нибудь, подоспев, уводил ее прочь.

Она спала сидя, поддерживаемая гайдзинскими подушками, не в состоянии лечь из-за боязни, что на нее обрушится крыша. Больничный потолок был слишком широк и велик, и она считала, что стен и балок не хватит, чтобы удержать его; одно небольшое сотрясение — и весь этот железобетон обрушится, рухнет на ее кровать, расплющит ее, переломает кости, сломает шею и годами будет медленно душить, оркестр же тем временем обанкротится, ее мать пойдет на панель, а она, став для всех ненавистной обузой, которую приходится терпеть из жалости, так и будет лежать ни живая, ни мертвая, и ожерелье из бетона будет медленно ее душить.

Однажды ее навестил господин Кавамицу. Это повергло ее в замешательство, так как он явился из другой эпохи, когда она была молода и невинна, на ее руках еще не было крови и ей не снились взаправдашние сны, поэтому она никак не могла понять, как же он оттуда попал сюда; неужели они построили железнодорожный тоннель? Почему же ей об этом не рассказали!

— В тот день она с утра была возбуждена. Накануне вечером они смотрели телевизор, сестра куда-то отлучилась, а в это время по телевизору начали показывать передачу про Вьетнам, там были ужасные, ужасные вещи; страдания людей, пламя пожаров, обугленные тела, и оранжевые вспышки, и белое мерцание в зеленых-презеленых джунглях; открытая рана в лесу, а бочковый оранжевый (бочки, лениво кувыркаясь, падают с красивого самолета) огонь и белый (облако взрыва и тонкие разбегающиеся щупальца медузы) фосфор вгрызались в оливковую кожу, пока не добирались до белых костей, а римские плуги пахали, и Геркулес распылял «эйджент орандж» (пыххх — вдох, фффуу — выдох удушливым газом, тут перед глазами встал, неузнаваемо мутируя, иероглиф «дерево», и она подумала, как же это выглядело бы по-английски, наверное: дерр-рревев-деррр…), и только тогда истошные вопли некоторых пациентов заставили вернуться сестру, которая вбежала (Ха! Я-то заметила!), поправляя на ходу одежду, и переключила телевизор на какую-то телевикторину, и все сразу точно забыли о том, что видели секунду назад.

  66  
×
×