111  

Все это, однако, в политическом смысле было не слишком важно. Каким бы впечатляющим ни был ратный подвиг, его подлинный и долговременный смысл для британцев был метафорой того, что происходило внутри страны. В политике доминирует риторика «сражений и побед», за которой мы, граждане, редко в состоянии разобрать, о чем именно идет речь, когда начинают обсуждаться вопросы торгового баланса и регулирования процентных ставок. А когда у нас все же появляется шанс разобраться что к чему — как в случае с «битвой против безработицы» или «борьбы с преступностью», — похоже, всегда оказывается, что мы проигрываем. Так что недвусмысленный и продемонстрированный по телевизору успех в войне (особенно когда вот уже много лет ваши войска не в состоянии ничего поделать с Северной Ирландией) поощряет веру в то, что и прочие проблемы в равной степени разрешимы, новые триумфы не за горами, а миссис Тэтчер — «победительница». Само собой, следующие главы «Годов на Даунинг-стрит» называются «Усмирение левых» и «Мятеж мистера Скаргилла)». (Мистер Скаргилл был не полевым командиром из йоркширских вересковых пустошей, но профсоюзным лидером.) Само собой, очевидна взаимосвязь, которую миссис Тэтчер и зафиксировала незамедлительно после войны в своей речи в Челтнеме: «Мы перестали быть нацией отступающих. Напротив, мы вновь обрели уверенность в себе — которая родилась в экономических битвах дома, а затем проверена и подтверждена в 8000 милях отсюда». По ее мнению, «без всяких подсказок сверху люди сами увидели, что тот подход, который мы продемонстрировали во время Фолклендского кризиса, был продолжением той решительности, которую мы выказали в экономической политике». «Люди» здесь — как и в любом другом месте этой книги — не синоним слова «британцы», но специальный термин, обозначающий тех, кто поддерживает миссис Тэтчер. Ее зрение безжалостно монокулярно.

Например, она может видеть, что никому из современных премьер-министров не пели столько дифирамбов и не боготворили так, как ее, но в упор не замечает, что никто не вызывал такого отвращения, как она. Ее ненавидели и как личность, и как политическую фигуру, поскольку ее характер, каким его воспринимали — деспотический, подлый, подстрекательский, безучастный, — похоже, оформлял и придавал перца ее политической деятельности. Этот характер экспонируется здесь с шокирующей откровенностью. Она презирает тори мокрых и тори голубых кровей. Она презирает традицию тори, которую ей удалось пресечь, — и мимоходом упоминает о «тридцатилетнем эксперименте» «социализма» в послевоенной Британии: судя по ее хронологии, сюда явно включаются консервативные правительства Хита, Дуглас - Хоума, Макмиллана и Идена, а может быть, и черчиллевское. Ударную дозу яда она припасла для двоих главных своих приспешников, Найджела Лоусона и Джеффри Хау, которые оба в конце концов устали терпеть ее. Речь Хау при выходе в отставку спровоцировала бунт против лидерства миссис Тэтчер, гарантировав, по ее мнению, что «с этого момента [его] будут помнить не за непреклонность в его бытность Канцлером, не за искусную дипломатию, когда он занимал пост министра иностранных дел, но за этот последний приступ желчности и акт вероломства. Кинжал, которым он с таким великолепием потрясал, в конечном счете вонзился в его собственную репутацию». Что касается настоящей оппозиции, то как вам нравится это бесподобное высокомерие мемуариста: «Мистеру Кинноку за все те годы, пока он руководил Оппозицией, ни разу не удалось уязвить меня. Вплоть до самого последнего дня он умудрялся говорить не то и не так».

Монокулярность дома, слепота за границей. Алан Кларк сообщает о вопросе, который миссис Тэтчер задала государственному служащему Фрэнку Куперу через два года после того, как ее выбрали лидером партии, тогда еще опозиционной. «Должна ли я заниматься всей этой международной ерундой?» — спросила она, и когда он ответил: «Вам этого не избежать», — скорчила недовольную гримаску. Купер также вспоминал, как «когда она [и Купер] встречалась с Рейганом и Картером, у нее глаза на лоб полезли — насколько бестолковыми те оказались. «Да как же они могут уравлять такой державой?» — и т. д.». С годами она стала испытывать удовольствие от помпезных приветствий, автомобильных кортежей и, разумеется, банкетов chez Миттеран, но, кажется, так и не научилась подозревать, что, когда тебе аплодируют в Восточной Европе, это необязательно означает нечто больше, чем публичное выражение пренебрежения к местным правителям. Она уверена, что «те убеждения и политический курс, которые я… внедрила в Британии», помогли «изменить положение дел в мире». Ей в голову не приходит, что на Фолклендскую экспедицию можно посмотреть и другими глазами — не как на первый шаг к установлению нового мирового порядка, но как на последнюю судорогу имперского прошлого. Ей гораздо легче общаться с шейхами из далеких стран, чем с европейскими демократами. Она воображает, что ее враждебное, брюзгливое, вечно через губу отношение к Европе воспринималось как признак того, что Британия снова ходит с высоко поднятой головой. Она считает, что, оскорбляя людей, ты добиваешься их уважения.

  111  
×
×