35  

В этот миг странных летних сумерек я и ощутил ту первую ярость, о которой говорил мистер Шульц, она снизошла на меня как откровение, как дар. Я почувствовал дерзкую ярость преступника, я узнал ее, хотя она и пришла ко мне, когда я умиротворенно сидел с другими полудетьми на ступеньках дома Макса и Доры Даймонд. Ясно, то, чего я хотел и чего одновременно боялся, произошло, та особая навязчивая детская мечта сбылась, я, несомненно, стал другим человеком. Я злился, потому что все еще думал, будто не дерьмовые полицейские, а я сам должен решать, кем мне быть. Я злился, потому что все в этом мире закономерно. Я злился, потому что мистер Берман послал меня домой с деньгами, только чтобы показать мне, чего стоят деньги, а я этого не понял.

Теперь я вспомнил; он сказал, чтобы я не дергался и ждал; когда я потребуюсь, меня позовут. Я стоял у подножия лестницы, ведущей к надземке. Я ведь не слышал его, почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя я поднялся по ступеням и опустил пятицентовик в щель толстого увеличительного стекла; оно осветилось, и я увидел, как огромен американский бизон.


Итак, тем вечером я сделал то, чего никогда не делал раньше, — я устроил вечеринку. Это казалось мне по-настоящему дерзким поступком. Я нашел бар на Третьей авеню, где за приемлемую цену продавали пиво несовершеннолетним, купил небольшой бочонок и взял напрокат все полагающиеся приспособления для разлива, а Помойка привез все это, прикрыв тряпкой, в своей коляске, которую мы спустили со стуком в его подвал, где я и устроил вечеринку. Много усилий потребовалось, чтобы откопать в этом складе дерьма что-то похожее на пару диванов и расчистить место для танцев. С другой стороны, именно Помойка снабдил нас высокими пыльными стаканами, из которых мы пили пиво, старым патефоном фирмы «Виктор» с трубой, загнутой, как морская раковина, пачкой стальных игл и коробкой пластинок негритянской музыки, под которые мы танцевали. Я пообещал ему заплатить за прокат всего, что он дал. В ту ночь я хотел платить всем за все, даже Богу — за воздух, которым дышал. Вечеринку я устроил для неисправимых воспитанников приюта Макса и Доры Даймонд, когда уснули все дежурные по этажам и наблюдающий инспектор. Собралось нас человек десять-двенадцать, включая и мою подругу Ребекку, которая, как и некоторые другие девушки, пришла в ночной рубашке, правда, при этом она надела сережки и слегка подкрасила губы. Губы накрасили все девушки, причем помадой одного цвета и, очевидно, из одного тюбика. Мы очень гордились своим пивом, которое, судя по привкусу мочи, привезли, скорее всего, со складов мистера Шульца, так как именно пиво придавало нашей вечеринке некую взрослую испорченность. Кто-то пробрался на кухню приюта и вернулся оттуда с тремя колбасами салями и несколькими батонами белого хлеба в вощеной бумаге; Помойка поковырялся в одной из своих коробок и нашел кухонный нож и сломанный кофейный столик; мы приготовили бутерброды, налили в стаканы пиво, для желающих у меня были сигареты, и в сухом и пепельном воздухе подвала, сдобренном угольной пылью, светившейся в желтом свете старой напольной лампы, мы курили сигареты «Уингс», пили наше беспечное пиво, ели, танцевали под старые негритянские голоса двадцатых годов, поющие свои медленные песни, в которых две строки о любви разрешались одной строкой горечи и в которых говорилось о поросячьих ножках, булочках с джемом, гонках на двуколках, о папах, которые изменили, и о мамах, которые изменили, о людях, которые ждали уже ушедшие поезда, и хотя никто из нас танцевать не умел, если не считать танцев в кружочек, которым учили наверху, сама музыка вела нас. Помойка разместился у патефона, он заводил его, вынимал пластинку из черного конверта и ставил ее на диск, он сидел, скрестив ноги, на столе, подложив под себя подушку, сам не танцевал, ни с кем не говорил, но своим бесстрастным вниманием ко всему происходящему проявлял наивысшую для себя общительность. Он не пил, не курил, а только ел и самозабвенно скармливал нам скрипучую музыку — корнеты и кларнеты, тубы, фортепиано и барабаны грустной страсти; девушки танцевали друг с другом, а затем втянули в танцы и мальчиков, и это была очень торжественная вечеринка, белые ребята из Бронкса жались друг к другу под сладкую черную музыку, исполненные намерений жить по-человечески в сиротском приюте. Но постепенно все изменилось — девушки нашли залежи одежды в больших коробках Арнольда Помойки, и он, похоже, не возражал, так что поверх ночных рубашек они надевали на себя то и это, выбирая и примеряя шляпы, платья и туфли на высоких каблуках, что носили в прежние времена, пока каждая не осталась довольна собой; моя маленькая Ребекка оделась в черное кружевное платье испанского типа, доходившее ей до щиколоток, и тонкую розовую шаль с большими петлеобразными дырами, но продолжала танцевать со мной босиком; а некоторые мальчишки нашли пиджаки с широкими плечами, остроносые замшевые туфли и широкие галстуки, которые они повязали на голые шеи, и мало-помалу в дыму, под джазовые мелодии, мы превратились в тех, кем хотели быть, мы танцевали в пыли наших будущих Эмбасси-клубов, в нарядах стыдливой детской любви и постепенно понимали — а это выпадает на долю только самых везучих, — что Бог наставляет не только разум, но и вихляющие в ритм бедра.

  35  
×
×