32  

Кажется, припадки стали пореже, когда она привела-таки своего трахаря домой. К тому времени я уже стал попрезентабельнее. Сказала, что сынишка приотстал в развитии (то есть, в сущности, и не соврала). Про чувака помню, что был очень большим, с длинными сальными, зачесанными назад волосами. Всегда приходил в синем костюме. Владел гаражом в Клэпеме и с высоты своего роста и положения сразу меня невзлюбил. Можно представить, как я тогда выглядел, если даже из дома почти не выходил. Худой, бледный — бледнее, чем сейчас. Я его тоже невзлюбил — как-никак лишил меня матери. Он мне только кивнул в тот вечер и с тех пор никогда в мою сторону не смотрел. Игнорировал. Большой такой, сильный, чванливый — ему небось и в голову не приходило, что в мире бывают такие, как я.

Он стал наведываться к нам регулярно и обычно забирал куда-нибудь мать. Я смогрел телевизор. Тосковал в одиночестве. Ночью, когда программы заканчивались, сидел на кухне, ждал мать и, несмотря на свои семнадцать, ревел белугой. Однажды утром, выйдя из комнаты, застал ее чувака в халате за завтраком. Он даже глазом не повел, когда я вошел. А мать намеренно завозилась у раковины. С того дня он ночевал у нас чаще и чаще, пока не переехал совсем. Как-то вечером они оба вырядились и ушли. А вернулись веселые, еле держась на ногах. Видать, здорово выпили. В ту же ночь мать сказала, что они расписались и что у меня теперь есть отец. Это было слишком. Со мной случился самый жуткий припадок в жизни. Описать не возьмусь: казалось, он длился несколько суток, хотя на самом деле от силы час. Открыв после него глаза, я увидел на лице матери бесконечное отвращение. Просто невероятно, как за короткое время меняется человек. С тех пор у меня не осталось сомнений, что они с отцом мне чужие.

Я прожил с ними три месяца, пока они не нашли, куда бы меня сбагрить. Все руки не доходили, так были увлечены собой. Со мной почти не разговаривали и, если мы оказывались втроем в одной комнате, сразу же замолкали. Знаете, я вообще-то с радостью оттуда уехал, хотя покидал отчий дом и даже всплакнул на дорожку. Но в душе ликовал, что больше их не увижу. А уж они-то как радовались! Там, куда меня привезли, было неплохо. Хотя какая, в сущности, разница? Научили гигиене и грамоте, правда, с тех пор многое подзабылось. Анкету вон вашу я так и не сумел прочесть, да? Опозорился. Короче, на новом месте мне жилось неплохо. Вокруг были одни придурки, и это повышало самооценку. Три раза в неделю нас возили на автобусе в мастерскую, где показывали, как чинят маятники и наручные часы. Это чтобы мы ни от кого не зависели впоследствии, имели профессию. Только все оказалось без толку. Придешь устраиваться на работу, и первое, о чем спрашивают: где учился. Стоит сказать — и больше тебя знать не хотят. Почти самое лучшее, что со мной на новом месте случилось, — это мистер Смит. Имя у него и впрямь не ахти, да и видок заштатный — хорошего не предвещал. Но мужик оказался супер. Был там начальником, и читать меня он и учил. Я здорово наловчился. Как раз перед уходом закончил «Хоббита», только вошел во вкус. А потом стало не до чтения. Но старина Смит тут ни при чем. Он научил меня многому. Я все еще коверкал слова, когда туда поступил, а он без устали поправлял. Требовал за ним повторять. Еще говорил, что мне недостает фации. Да, грации! У него в кабинете стоял громадный проигрыватель, он ставил пластинки и велел танцевать. От стыда хотелось провалиться сквозь землю. Он сказал, чтобы я обо всем забыл, расслабился и двигался в такт музыке. Тогда я запрыгал по кабинету, размахивая руками, дрыгая ногами и надеясь, что никто не увидит меня через окно. А потом словил кайф. Танец сродни припадку, только приятному. Отключаешься намертво — если вы в состоянии такое представить. Пластинка кончается, а ты все еще в трансе — потный, запыхавшийся. И старина Смит как будто тоже. Я танцевал для него дважды в неделю, по понедельникам и пятницам. Иногда вместо пластинок он играл на пианино. Мне это меньше нравилось, но я молчал, чтобы не портить ему удовольствия.

Он же пристрастил меня к живописи. Не к каракулям, прощу заметить. Вот вы, допустим, если захотите нарисовать дерево, то, скорее всего, намалюете снизу коричневым, а сверху зеленым. Он говорил, что это неправильно. Дом, в котором мы жили, стоял посреди сада, и как-то утром мистер Смит показал мне вековые деревья. Встали под одним, самым раскидистым. Он предложил, чтобы я… ну, это… проникся духом дерева, а потом воссоздал его. Прошло много времени, прежде чем до меня по-настоящему дошло. А сначала я нарисовал, как все: коричневым и зеленым. Тогда он объяснил, что имеет в виду. Сказал: допустим, ты хочешь нарисовать этот дуб. Какие слова приходят на ум? Величие, крепость, сумрачность. Он начертил па листе жирные черные полосы. Я понял суть и начал рисовать не вещи, а ассоциации. Он попросил нарисовать мой автопортрет, и я нарисовал нечто бесформенное желтым и белым. Потом портрет матери — и я изобразил множество больших красных губ (ее помаду), а между ними закрасил черным. Черный — это цвет ненависти. Хотя вообще-то ненависти к ней я не испытывал. Впоследствии я бросил занятия живописью — когда выходишь в жизнь, уже не до нее.

  32  
×
×