30  

Он жалобно обвел нас взглядом, однако добровольцев лезть на Каратау за каким-то цветком не сыскалось.

Капитан поворотился к Олегу Львовичу и спросил:

— Так что, сударь мой, насчет Севастополя? Клипер у меня славный. Не идет — летает.

— Не могу, — коротко ответил ему Никитин. — Есть одно обстоятельство…

И не договорил, а Иноземцов расспрашивать не стал. К этому разговору больше не возвращались. — «Не могу» — и кончено. Капитан, видно, знал, что Олег Львович слов на ветер не бросает, и отступился. Удивительные они были люди, оба.

Я всё думал, как бы мне заполучить Олега Львовича для разговора с глазу на глаз, и начинал опасаться за исход. Очень уж велика казалась разница меж этой компанией и обществом моих петербургских приятелей. Представить себе Никитина рядом с Кискисом Бельским или Тиной Самборской было трудно.

Разговор то стихал, то оживлялся, но тишина не смущала присутствующих. Галбаций, покончив со своим туалетом, начал вырезать узор на какой-то палочке; он ни разу не обернулся в нашу сторону и всё поглядывал в окно, будто находился в карауле.

Если завязывалась беседа, в ней участвовали только доктор и Никитин. Я помалкивал из робости. Капитан же вообще был не из разговорчивых. Когда раз, заспорив, врач спросил его мнения, он ответил, что согласен с обеими точками зрения, а впрочем так соскучился в плаваниях по умным рассуждениям, что слушал бы и слушал.

Спор был о Лермонтове.

Началось с того, что Прохор Антонович вновь помянул доктора Вернера из «Дневника Печорина», сказав, что хорошо знает Майера, с которого списан этот персонаж, и что Николаю Васильевичу ужасно повезло: после публикации романа он сделался курортной знаменитостью и не имеет отбоя от пациентов, особенно барышень.

От персонажа перешли к автору. Поэт был убит на дуэли менее года назад, совсем неподалеку от этих мест, его слава после смерти достигла всероссийских размеров. О Лермонтове тогда говорила и спорила вся читающая публика, девушки списывали его стихи в альбомы, а молодые люди вроде меня примеривали на себя роль Печорина. Нечего и говорить, что я слушал спор с великим интересом, тем более Кюхенхельфер был знаком с поэтом и говорил о нем очень живо, с массою деталей. Сейчас многие из них известны по воспоминаниям современников, так что не буду пересказывать через третьи руки. Существенно, что Прохор Антонович знавал поэта с не лучшей его стороны и отзывался о нем неприязненно: позёр, человек сомнительной нравственности, любитель поиграть в демоничность, сам виноват в своей гибели и прочее подобное. Доктор не отрицал грандиозности лермонтовского дарования, однако тем паче винил покойника за несоответствие личных качеств Божьему Дару.

Очень скоро, как почти всегда бывает у людей умных, разговор перешел от частного случая к обобщению. Заспорили о том, больший или меньший спрос в смысле человеческих качеств надо предъявлять к гению.

Прохор Антонович стоял на позиции пушкинского Моцарта, что гений со злодейством несовместны, и логически развивал эту позицию, говоря: «Кому более дано, с того более и спросится. Как мог Лермонтов опускаться до мелкого разврата, склок и сплетничества, ежели он — гений? Тем самым он оскорблял и унижал свой Дар». Кюхенхельфер, в принципе осуждая дуэли, до некоторой степени оправдывал убийцу, говоря, что Лермонтову не хватило великодушия извиниться за гнусность и тем самым он не оставил несчастному Мартынову выбора. Или что ж — обычному человеку можно безропотно сносить от тебя оскорбления, коли ты гений?

Олег Львович на это сказал, что к людям нужно подходить с разной меркой. Рысак всегда будет стоить много дороже извозчичьей клячи, борзую ценят по скорости, а лягавую по остроте нюха.

— Человек — венец природы, а не лошадь и не собака! — закричал доктор.

— Это всего лишь определяет иной критерий оценки.

— Какой же, позвольте узнать?

— Очень простой. Один крадет у человечества, другой дает. И чем больше дает, тем выше ему цена. А кто одаряет человечество больше, нежели личность, наделенная Даром и щедро его расходующая? Почему же я должен с человека, так много для меня сделавшего, спрашивать строже, чем с какого-нибудь Мартынова? Наоборот, я буду к гению снисходителен и извиню все его слабости — из благодарности.

Кюхенхельфер презрительно скривился:

— Э, голубчик, вы, я гляжу, приверженец аристократической теории. Да будет вам известно, что она погребена по ту сторону 1789 года. И мы, нравится вам то или нет, движемся в сторону свободы, равенства и братства, когда у последнего нищего будет столько же прав, сколько у вельможи! И я говорю не только об аристократии крови!

  30  
×
×