27  

— Да я живу в этом доме. Я — капитан Лобо.

Оценивающий взгляд сверху донизу.

— Капитан?

— Он самый.

Само звание это не произвело особенного впечатления на парня в сине-белом ополченском мундире, однако он, как всякий житель Кадиса, нюхом чует моряка торгового флота и потому несколько смягчил обращение. Когда Лобо объяснил насчет сундучка, сержант предложил дать ему солдата в помощь: пошарь под развалинами, что найдешь — то твое. И Лобо, поблагодарив, сбросил бушлат и взялся за поиски. Нелегко будет, думал он, оттаскивая в сторону камни, битый кирпич, ломаное дерево, нелегко будет снять другое жилье, да чтоб еще было приличное. Наплыв беженцев сократил до крайности и без того скудный рынок. В Кадисе жителей теперь вдвое против прежнего: пансионы, гостиницы, постоялые дворы переполнены, цены на комнаты и даже на террасы в частных домах взлетели до заоблачных высот. Дешевле, чем за 25 реалов в сутки, не найдешь, а годовая аренда скромного жилья обойдется тысяч в десять, самое малое. Ему таких денег взять неоткуда. Одни переселенцы принадлежат к знати, далеко не бедствуют, через парижские и лондонские торговые дома получают деньги из Америки или ренту со своих земель, оставшихся под французами, но все же большая часть — разоренные войной собственники, патриоты, отказавшиеся присягать королю Жозефу, оставшиеся не у дел чиновники, которых вместе с семьями и бежавшим правительством приливы и отливы войны мотают по стране туда-сюда с тех самых пор, как наполеоновские войска вступили в Мадрид, а потом в Севилью. В результате в Кадисе скопилось неимоверное количество эмигрантов и беженцев без средств к существованию, и количество это возрастает за счет тех, кто бежал сюда из областей Испании, которые уже или вот-вот будут заняты французами. По счастью, хотя бы хватает продовольствия, и люди перебиваются кто чем и как может.

— Поглядите, сеньор, это не ваш сундучок?

— Ох, ты… Да чтоб тебя… Мой. Был.

И через два часа Пепе Лобо, взмокший и перепачканный, безропотно принявший очередную превратность судьбы — ему не впервые доводилось оставаться в чем есть, — шагал в окрестностях Пуэрта-де-Мар, таща в парусиновом узле уцелевшие в его личном кораблекрушении пожитки — все, что удалось извлечь из раздавленного сундучка. Ни секстан, ни подзорная труба, ни карты не пережили бедствия. Все прочее — кое-как. В сущности, надо признать, что, если бы он не отправился спозаранку, едва пробило восемь, к владельцу «Рисуэньи», все могло бы выйти хуже. Например, сам бы остался под завалом. Не разминись он с бомбой, познакомился бы с ангелочками на небесах — или куда там ему предназначено было попасть? Тем не менее хоть и жив остался, но положение, прямо скажем, не ахти. Верней сказать, аховое положение. И все же такой город, как Кадис, всегда дает пространство для маневра — и эта мысль греет душу Пепе, пока он движется по улочкам и переулкам кварталов Бокете и Мерсед, пробираясь между моряками, рыбаками, гулящими девицами, припортовыми оборванцами, беженцами и переселенцами самого наипоследнего разбора. В этом квартале, на улицах с красноречивыми названиями Атауд или Сарна,[16] наверняка — он знал — найдется логово, где моряк за несколько медяков получит на ночь топчан, пусть даже и придется разделить его с женщиной, спать вполглаза, а под свернутый бушлат, заменяющий подушку, сунуть наваху.


Кажется, что здесь, в тиши кабинета, где вдоль стен замерли животные и птицы, и само время остановилось. Проникающий сквозь застекленную дверь свет отражается в стеклянных глазах млекопитающих и пернатых, поблескивает на отлакированной коже рептилий и пресмыкающихся, играет на больших прозрачных сосудах, где в химической невесомости плавают скорченные желтоватые зародыши. Слышен только торопливый скрип грифеля. В средоточии своего особенного мира Грегорио Фумагаль в халате и шерстяном колпаке покрывает бисерными буковками листок тончайшей бумаги. Он пишет стоя, слегка наклонясь над высокой конторкой. Время от времени переводит взгляд на расстеленный по столу план Кадиса; уже во второй раз берет лупу, рассматривает тот или иной квартал через увеличительное стекло, а потом опять возвращается за конторку и принимается строчить.

Звонят колокола собора Святого Иакова. Фумагаль, взглянув на часы в позолоченном бронзовом корпусе, торопливо дописывает последние строки и, не перечитывая, туго скатывает листок в короткий и тонкий рулончик, засовывает внутрь пустотелого птичьего пера, а его с обоих концов запечатывает воском. Потом открывает стеклянную дверь, поднимается по ступенькам на плоскую крышу-террасу. После полутьмы кабинета неистовый свет режет глаза, слепит. Меньше чем в двухстах шагах недостроенный купол и остов звонницы нового собора в еще не снятых лесах врезаются в небо над городом, возносятся над всем пространством моря и песчаного берега — выбеленный солнцем до ослепительного блеска, он волнообразно подрагивает в знойном мареве, крутым изгибом уходя вдоль перешейка к Санкти-Петри и к возвышенностям Чикланы, словно гребень дамбы, над которой, кажется, вот-вот сомкнётся темная голубизна Атлантики.


  27  
×
×