123  

Муньос так и остался стоять, молчаливый и внешне спокойный, но что-то в нем – может быть, то, как он стоял на ковре, чуть расставив ноги, или немного отведенные в стороны локти рук, по-прежнему лежащих в карманах плаща, – указывало, что он настороже, что готов встретить неожиданное лицом к лицу. Сесар, в свою очередь, смотрел на него с бесстрастным вежливым интересом, лишь временами на мгновение переводя взгляд на Хулию, как будто она находилась у себя дома, а Муньос – в общем-то, единственный чужак в этих стенах – должен был объяснить причину своего появления в этот поздний, уже ночной, час. Хулия, знавшая Сесара, как саму себя (она тут же мысленно поправилась: до этого вечера она думала, что знает его, как саму себя), чувствовала, что антиквар в первую же минуту, едва открыв им дверь, понял, что они не просто пришли к своему третьему товарищу по приключениям. За его дружеской снисходительностью, за его улыбкой, за невинным выражением его чистых голубых глаз девушка угадывала чуткое внимание, окрашенное любопытством и чуть насмешливым ожиданием: такое же, с каким много лет назад, держа ее на коленях, он ждал, когда она произнесет волшебные слова – ответы на детские загадки, которые она так любила и которые он с явным удовольствием загадывал ей: «Золота блеск и серебряный звон…» или «Сперва ходил на четырех, потом на двух, потом на трех…». И самую прекрасную из всех: «Трубадур влюбленный ведает секрет: имя дамы и ее наряда цвет…»

И все-таки Сесар смотрел на Муньоса. В этот странный вечер, в этой комнате, освещенной мягким светом английской лампы с пергаментным экраном, размывающим четкость контуров и теней, он лишь изредка оборачивался к девушке. Не потому, что избегал ее взгляда: когда их глаза встречались – пусть ненадолго, – он смотрел на нее прямо и открыто, как будто между ними не было никаких тайн. Как будто, как только Муньос скажет то, что собирался сказать, и уйдет, на все, что накопилось между ними двумя – Сесаром и Хулией, – он был готов дать четкий, убедительный, логичный и окончательный ответ. Может быть, то был бы великий ответ на все вопросы, которыми задавалась Хулия за все годы своей жизни. Но было слишком поздно, и впервые Хулия не испытывала ни малейшего желания слушать. Все ее любопытство было удовлетворено там, перед «Триумфом смерти» Брейгеля-старшего. И больше ей не был нужен никто – даже он. Все это произошло до того, как Муньос открыл перед ней старую подшивку шахматного еженедельника и указал на один из снимков, поэтому оно не имело никакого отношения к ее появлению в этот вечер в доме Сесара. Ее привело сюда любопытство сугубо формального свойства. Эстетического, как выразился бы сам Сесар. Она должна была присутствовать здесь: она, одновременно героиня, хор, актриса и зритель самой захватывающей из классических трагедий – все были тут: Эдип, Орест, Медея и остальные старые друзья, – которую никто никогда не играл перед ней. В конце концов, представление давалось в ее честь.

Все это выходило за рамки реального до такой степени, что Хулия, закурив сигарету, уселась на диван, закинув ногу на ногу, а руку – на спинку. Перед ней стояли двое мужчин, занимая относительно окружающей обстановки и друг друга примерно такое же положение, как персонажи исчезнувшей фламандской доски. Слева – Муньос, стоящий на самом краешке старинного пакистанского ковра, неяркость поблекших от времени рыжевато-охряных тонов которого лишь подчеркивала его красоту. Шахматист – теперь их обоих можно называть так, подумала девушка с каким-то странным удовлетворением, – так и не снявший плаща, смотрел на антиквара, чуть склонив голову к плечу, с тем своим шерлок-холмсовским видом, который придавал ему некое особое, своеобразное достоинство и в котором столь важную роль играло выражение его усталых глаз, сосредоточенных на созерцании противника. Однако во взгляде Муньоса не было самодовольства, свойственного победителям. Не было и неприязни, не было даже опасливости, вполне оправданной при данных обстоятельствах. Было напряжение – в глазах и в том, как резко очертились желваки по бокам его костлявой нижней челюсти, но это, рассудила Хулия, было связано скорее с тем, что сейчас он изучал физический облик своего соперника после того, как столько времени ему приходилось иметь с ним дело лишь мысленно. Несомненно, сейчас он перебирал в памяти прежние ошибки, восстанавливал сделанные ходы, сопоставлял предполагаемые и реализованные намерения. На лице шахматиста было упрямое и отсутствующее выражение игрока, который, доведя партию до конца с помощью блестящих маневров, по-настоящему заинтересован только в одном: понять, каким образом противник ухитрился отыграть у него ничтожную пешку, находившуюся на какой-то забытой, не имевшей никакого значения клетке.

  123  
×
×