119  

38

  • В думах потомков моих на мне отразится — как знать? —
  • Век золотой, и его свет воссияет в веках;
  • Тело и сердце умрут, но останется эта печать —
  • Иначе стоит ли жить? Все мы лишь пепел да прах.

А. Теннисон. Мод (1855)

Когда Чарльз наконец покинул особняк Фрименов, на город уже спустились прохладные, свежие сумерки; повсюду зажглись газовые фонари. В легком вечернем тумане аромат весенней листвы Гайд-парка смешивался с давно привычным запахом сажи. Стоя на широких ступенях парадного входа, Чарльз вдохнул этот терпкий, чисто лондонский воздух и, отпустив поджидавший его экипаж, решил пройтись пешком.

Еще без всякой определенной цели, он направился в сторону своего клуба на площади Сент-Джеймс[253] вдоль ограды Гайд-парка — той самой массивной чугунной ограды, которая три недели спустя рухнула под напором разъяренной толпы (на глазах его смертельно перепуганного недавнего собеседника) и тем самым ускорила принятие знаменитого Билля о реформе.[254] Миновав ограду, он повернул на Парк-лейн. Но эта улица была так запружена каретами, что Чарльзу не захотелось по ней идти. Уличные пробки в викторианские времена были ничуть не лучше нынешних, а шума от них было даже гораздо больше — колеса делались тогда с железными шинами, и все они немилосердно скрежетали по гранитной брусчатке мостовой. Поэтому Чарльз решил срезать путь и свернул наугад в одну из улиц, ведущих к центру Мейфэра. Туман тем временем сгустился — не настолько, чтобы поглотить все окружающее, но достаточно для того, чтобы придать домам, экипажам, прохожим призрачную расплывчатость сновидений, — словно по городу шагал не он, а пришелец из иного мира, некий новоявленный Кандид,[255] воспринимающий только внешнюю оболочку вещей и событий, человек, внезапно утративший чувство иронии.

Без этой спасительной способности, одного из важнейших своих душевных свойств человек становится беззащитен, словно голый среди толпы; приблизительно такое ощущение охватило и Чарльза. Он не мог бы теперь объяснить, что заставило его искать встречи с отцом Эрнестины, когда довольно было послать ему письмо. Собственная щепетильность задним числом представлялась ему нелепой — впрочем, столь же нелепыми казались и все рассуждения о бережливости, о необходимости урезать расходы, сообразуясь с обстоятельствами. В те времена — и в особенности по вечерам, когда город заволакивался туманом — состоятельные лондонцы предпочитали передвигаться не пешком, а в экипаже; пешеходы по большей части были из низов. Поэтому на пути Чарльзу встречались почти сплошь представители малоимущих сословий: слуги из окрестных богатых домов, писари, приказчики, нищие, метельщики улиц (весьма распространенная профессия при тогдашнем обилии лошадей), разносчики, уличные мальчишки, случайные проститутки. Он знал, что любому из них даже сто фунтов в год показались бы сказочным богатством; а между тем он сам — полчаса назад — еще выслушивал сочувственные речи по поводу того, как тяжело ему будет сводить концы с концами, имея в двадцать пять раз больший годовой доход.

Чарльз не принадлежал к ранним поборникам социализма. Свое привилегированное имущественное положение он не воспринимал как нечто зазорное, поскольку сознавал, что лишен многих других привилегий. И за доказательствами не надо было далеко ходить. Среди тех, кто обгонял его или попадался навстречу, он почти не видел недовольных судьбой, если не считать нищих — но от них этого требовали законы ремесла: иначе им не стали бы подавать милостыню. Он же, напротив, был глубоко несчастлив, несчастлив и одинок. Положение обязывало его отгораживаться от мира громоздкими лесами условностей, и мысленно он сравнивал эти леса с тяжеловесным панцирем — причиной гибели гигантских древних пресмыкающихся: бронтозавров, динозавров и прочих ящеров. Он даже замедлил шаг, задумавшись об этих бесследно вымерших чудовищах, а потом и вовсе остановился — бедное живое ископаемое… Вокруг него сновали взад и вперед более гибкие, более приспособленные формы жизни; они кишели, словно амебы под микроскопом, заполняя своим безостановочным движением узкую улочку между торговых рядов, в которую он забрел.

Две шарманки играли наперебой, заглушая друг друга; третий бродячий музыкант еще громче бренчал на банджо. Продавцы горячей картошки, свиных ножек («С пылу, с жару — пенни за пару!»), жареных каштанов. Старуха, торгующая спичками; еще одна, с корзинкой желтых нарциссов. Водопроводчики, точильщики, мусорщики в клеенчатых картузах, мастеровые в плоских квадратных кепках; и целая орава уличной мелюзги, малолетних оборвышей — кто примостился на ступеньках, кто на обочине тротуара, кто стоял, подпирая фонарный столб; и все шныряли глазами по сторонам, как ястребы в поисках добычи. Один из них замер на бегу — как все почти мальчишки, он был босиком и бегал взад-вперед, чтобы согреться, — и пронзительно свистнул другому сорванцу, который, размахивая пачкой цветных литографий, кинулся к Чарльзу, наблюдавшему из-за кулис эту людную сцену.


  119  
×
×