149  

— Я уже запираю на ночь, сэр.

— Могу ли я просить вас позволить мне несколько минут помолиться?

Священник, успевший привернуть горелку, вывернул ее снова и смерил запоздалого клиента испытующим взглядом. Несомненно, джентльмен.

— Я живу через дорогу отсюда. Дома меня ждут. Если вы не сочтете за труд запереть входную дверь и принести мне ключ… — Чарльз наклонил голову в знак согласия, и священник спустился к нему вниз. — Таково распоряжение епископа. По моему скромному разумению, двери дома Божьего должны быть открыты днем и ночью. Но у нас тут ценное серебро… Какие времена!

И Чарльз остался в церкви один. Он слышал, как священник переходит мостовую; когда шаги затихли, он закрыл дверь на ключ изнутри и поднялся наверх по лестнице. В церкви пахло свежей краской. В свете единственной газовой горелки тускло поблескивала подновленная позолота; но темно-красные массивные готические своды говорили о древности церковных стен. Чарльз прошел вдоль центрального прохода, присел на скамью где-то в средних рядах и долго смотрел сквозь резную деревянную решетку на распятие над алтарем. Потом опустился на колени, упершись судорожно сжатыми руками в покатый бортик передней скамьи, и шепотом прочел «Отче наш».

И снова, как только ритуальные слова были произнесены, нахлынул мрак, пустота, молчание. Чарльз принялся экспромтом сочинять молитву, подходящую к его обстоятельствам: «Прости мне, Господи, мой слепой эгоизм. Прости мне то, что я нарушил заповеди Твои. Прости, что я обесчестил и осквернил себя, что слишком мало верую в Твою мудрость и милосердие. Прости и наставь меня, Господи, в муках моих…» Но тут расстроенное подсознание решило сыграть с ним скверную шутку — перед ним возникло лицо Сары, залитое слезами, страдальческое, в точности похожее на лик скорбящей Богоматери кисти Грюневальда,[286] которую он видел — в Кольмаре? Кобленце? Кельне? — он не мог вспомнить где. Несколько секунд он тщетно пытался восстановить в памяти название города: что-то на букву «к»… потом поднялся с колен и снова сел на скамью. Как пусто, как тихо в церкви. Он не отрываясь смотрел на распятие, но вместо Христа видел Сару. Он начал было опять молиться, но понял, что это безнадежно. Его молитва не могла быть услышана. И по щекам у него вдруг покатились слезы.

Почти всем викторианским атеистам (за исключением малочисленной воинствующей элиты под предводительством Брэдлоу[287]) и агностикам было присуще сознание, что они лишены чего-то очень важного, что у них отнят некий дар, которым могут пользоваться остальные. В кругу своих единомышленников они могли сколько душе угодно издеваться над несуразицей церковных обрядов, над бессмысленной грызней религиозных сект, над живущими в роскоши епископами и интриганами канониками, над манкирующими своими обязанностями пасторами[288] и получающими мизерное жалованье священниками более низкого ранга, над безнадежно устаревшей теологией и прочими нелепостями; но Христос для них существовал — вопреки всякой логике, как аномалия. Для них он не мог быть тем, чем стал для многих в наши дни, — фигурой полностью секуляризованной,[289] исторически реальной личностью, Иисусом из Назарета, который обладал блестящим даром образной речи, сумел при жизни окружить себя легендой и имел мужество поступать сообразно со своим вероучением. В викторианскую эпоху весь мир признавал его божественную суть; и тем острее воспринимал его осуждение неверующий. Мы, с нашим комплексом вины, отгородились от уродства и жестокости нашего века небоскребом правительственных учреждений, распределяющих в общегосударственном масштабе пособия и субсидии; у нас благотворительность носит сугубо организованный характер. Викторианцы жили в куда более близком соседстве с повседневной жестокостью, сталкивались с ее проявлениями не в пример чаще нас; просвещенные и впечатлительные люди того времени в гораздо большей мере ощущали личную ответственность; тем тяжелее было в тяжелые времена отвергнуть Христа — этот вселенский символ сострадания.

В глубине души Чарльз не был агностиком. Просто, не испытывая прежде нужды в вере, он привык прекрасно обходиться без нее — и тем самым без ее догматов; и доводы его собственного разума, подкрепленные авторитетом Лайеля и Дарвина, до сих пор подтверждали его правоту. И вот теперь он лил бессильные слезы, оплакивая не столько Сару, сколько свою неспособность обратиться к Богу — и быть услышанным. Здесь, в этой темной церкви, он осознал вдруг, что связь прервалась. Никакое общение невозможно.


286

Грюневальд (Матис Нитхарт, ок. 1470–1528) — немецкий живописец, объединивший в своем творчестве элементы поздней готики и Возрождения. Главное его произведение — Изенгеймский алтарь — находится в Кольмаре (Франция). Чарльзу вспоминается выразительная фигура Марии из сцены Распятия — смертельно бледная, с закрытыми глазами.

287

Брэдлоу Генри (1833–1891) — английский политический деятель, журналист и оратор, известный радикал и атеист, прозванный Иконоборцем за выступления в защиту свободы мысли и печати. Основанная им в 1860 г. газета «Нэшнл реформер» подвергалась преследованиям за богохульство и подстрекательство к мятежу.

288

Но можно ли осуждать рядовых приходских священников, если они брали пример с высшего духовенства? Далеко ходить не придется — страницей выше молодой священник ссылался на епископа, и тот конкретный епископ, которого он имел в виду, — знаменитый доктор Филпотс*, епископ Эксетерский (в то время в его ведении находились целиком Девон и Корнуол), — может служить превосходной иллюстрацией. Последние десять лет он прожил в условиях весьма комфортабельных — на побережье, в курортном городке Торки, и, по слухам, ни разу за это десятилетие не почтил своим присутствием богослужение в соборе. Он был поистине удельным князем англиканской церкви, реакционером до мозга костей; и умер этот старый сквалыга только через два года после описываемых нами событий. (Примеч. автора).

Филпотс Генри (1778–1869) — епископ Эксетерский. Приобрел печальную известность пренебрежением своими обязанностями и присвоением церковных средств.

289

Секуляризованная — здесь: земная, очеловеченная.

  149  
×
×