115  

Рапидом наплывает еще одна сцена. Она происходила, видимо, за несколько лет до первой. Я спрашиваю:

— Что такое революция, мам?

— Революция — это когда рабочие начнут командовать и отрубят головы всем служащим, таким, как наш папа.


Однако сразу после сочинения, дня через два, случился эпизод с Бруно. У Бруно были кошачьи глаза, острые зубы, серая шевелюра с беловатыми проплешинами. Казалось, у него очаговое облысение или парша. На самом деле это были струпья. У неимущих детей было множество струпьев на голове — антисанитария, авитаминоз. Мы с Де Кароли являли собой богатое сословие класса. Так было принято считать. И действительно, наши семьи принадлежали к тому же слою общества, что и учитель. Я — потому что отец мой был служащим и ходил на работу в галстуке, а мама носила шляпку (то есть была не «женщиной», а «дамой»). Де Кароли — потому что у его отца была небольшая лавка сукон. Все остальные принадлежали к низшему социальному слою, изъяснялись, по примеру своих родителей, на диалекте и, следовательно, допускали ошибки в орфографии и грамматике. Самым низшим из всех низших был Бруно. Он ходил в черной изодранной форме, без подворотничка, а если чудом подворотничок и появлялся, он был отнюдь не белый, а запачканный и дырявый, и, конечно, к форме Бруно никто не думал пришивать под подбородком синий бант, какие были у порядочных детей. При его постоянных струпьях и чтобы не вшивел, Бруно всегда брили наголо — единственное известное в этой семье средство, и его белые шрамы смотрелись как дополнительные знаки неполноценности. Наш учитель был в общем человек незлой, но, как бывший активист, полагал нужым воспитывать нас в боевитом мужском духе с применением здоровых затрещин. Разумеется, это не касалось меня и Де Кароли. Еще чего. Он понимал, что мы немедленно пожалуемся родителям. А наши родители были ему ровня. Учитель жил по соседству со мной — в том же квартале. Он сам предложил забирать меня домой из школы вместе с собственным сыном. А все оттого, что моя мама была двоюродной сестрой невестки завуча, вот учитель на всякий случай и доводил меня каждый день до дому.

Что же касалось мальчика Бруно, ему-то на оплеухи учитель не скупился, поскольку Бруно был достаточно шустр (а значит, имел по поведению неуд) и носил донельзя засаленную форму. Бруно постоянно ставили в угол. Позорили как могли.

И вот случилось, что Бруно не приходил в школу несколько дней, а после этого появился, и учитель уже засучивал рукава, как вдруг Бруно заревел и поведал, рыдая, что у него умер отец. Учитель расчувствовался, потому что и у бывших боевиков есть же сердце. Классово-сознательное соучастие он, естественно, отождествлял с оказанием материальной помощи. Так что он обратился через нас к нашим семьям за пожертвованиями. У наших родителей сердце тоже было, и на следующий день мы притащили в школу кто деньги, кто поношенную одежду, кто батон хлеба или банку варенья. Бруно поимел свою порцию солидарности.

Однако в тот же день, во время строевых занятий на школьной площадке, он вдруг пошел на четвереньках, и весь наш класс моментально подумал, что вот как плохо поступать этаким образом, когда у тебя только-только умер отец. Учитель заорал, что у этого Бруно нет даже самого элементарного чувства благодарности. Он только два дня сирота, и его только что облагодетельствовали товарищи, и вот он опять со своими преступными наклонностями: понятное дело, ребенок из такой семьи вообще не исправится.

Свидетель этого драматического эпизода, я усомнился. Должен признать, что усомнился я и после своего памятного сочинения, проснувшись за заре и томительно решая: любил ли я на самом деле дуче или же был лицемерным мальчиком, который только прикидывался любящим? Мальчишка Бруно на четвереньках мне вдруг представился воплощением достоинства, а четвереньки — ответом на унижение, которым было для Бруно наше потное и добродетельное великодушие.

Мои мысли и насчет достоинства, и насчет ответа на унижение подтвердились через несколько дней во время фашистского собрания. Собрания обычно проводили по субботам и полагалось приходить в фашистской форме. Наш отряд выстроился во дворе, все в наглаженных парадных формах, у Бруно была парадная форма измочаленная, в точности как и его повседневная, и с криво повязанным голубым галстуком. Нашу ячейку приводили к присяге. Центурион вывел высоким голосом:

  115  
×
×