174  

Он трясся всем телом, руки метались по одежде, как будто сбрасывая с нее кровь, призванную им же на собственную голову. «Был обыкновенный обжора, и вот надо же – очищение», – прошептал мне Вильгельм. «Как, это и есть очищение?» – переспросил я содрогаясь. «Оно бывает и другого сорта, – сказал Вильгельм, – но в любом случае, меня оно всегда пугает».

«А что для вас страшнее всего в очищении?» – спросил я.

«Поспешность», – ответил Вильгельм.

«Довольно, слышишь, ты! – пытался перекричать келаря Бернард. – Мы ждали покаяния, а не призыва к резне. Что ж, прекрасно. Значит, ты не только был еретиком, но и до сих пор им остаешься. Не только убивал, но и до сих пор убиваешь. Раз так, расскажи, какими способами ты убил своих братьев по монастырю. И за что?»

Келарь разом замер, дрожь его пропала, и он медленно обвел взглядом все вокруг, как будто просыпаясь после глубокого сна. «Ну нет, – сказал он, – к этим убийствам я касательства не имею. Я сознался во всем, что делал, не заставляйте сознаваться в том, чего я не делал».

«Да есть ли хоть что-нибудь, чего бы ты не мог сделать! И ты еще лепечешь о своей невиновности! Ай да агнец, ай да образчик кротости! Что с того, что у тебя руки по локоть в крови? Ты ведь теперь исправился! Я думаю, все мы ошибались, господа, и Ремигий из Варагины – пример всех на свете добродетелей, верный сын своей церкви, недруг недругов Христовых! Он от веку почитает все те правила, которые заботливой и рачительной десницей церкви розданы нашим весям и городам! Он уважает покой предпринимательства, ремесленничества, блюдет и всегда блюл сокровища церквей! Он невиновен, господа, он ничего не совершил! Скорее в мои объятия, брат Ремигий, дай утешить тебя после той напраслины, которую возвели на тебя злые люди!» И в то время, как Ремигий не сводил с него остановившихся глаз, как будто внезапно поверив в полное свое оправдание, Бернард резко изменил тон и властным голосом обратился к капитану лучников:

«Мне неприятно прибегать к тем средствам, которые церковь всегда порицала, когда ими пользовалась светская власть. Но существует закон, и закон определяет все. Он подчиняет себе и подавляет даже мои личные убеждения. Узнайте у Аббата, в каком помещении можно установить орудия пыток. Но сразу не приступайте. Пусть три дня дожидается пытки у себя в камере, скованный по рукам и ногам. Потом покажете ему орудия. Больше ничего. Только покажете. А на четвертый день – начинайте. Правосудию Божию несвойственна поспешность, что бы ни говорили лжеапостолы. У правосудия Божия в распоряжении много столетий. Так что действуйте не торопясь, постепенно. Более всего следите за тем, о чем вам не раз говорилось. Никаких серьезных увечий, никакой возможности смертного исхода. Одно из преимуществ, выпадающих на долю грешника при подобном обращении, – это что смерть представляется ему желанной, долгожданной и не наступает прежде, чем наступит покаяние. Полное, добровольное и очищающее».

Лучники наклонились и за цепи рванули келаря с пола. Однако тот уперся ногами в землю и удержался на месте, показывая, что хочет что-то сказать. Получив разрешение, он заговорил. Но слова через силу выталкивались из его рта, и речь его походила на задыхающееся бульканье пьяного, и что-то было в этом почти непристойное. Лишь постепенно в его словах снова стала чувствоваться та звериная сила, которой дышало все его давешнее признание.

«Нет, ваша милость. Только не пытка. Я низкий человек. Я стал предателем еще тогда, я одиннадцать лет в этом монастыре предавал свою исконную веру: я собирал десятину с виноградарей и мужиков, я надзирал за хлевами и конюшнями, заботился об их процветании, чтобы жирел и обогащался Аббат. Я немало порадел об укреплении здешнего антихристова хозяйства. И при всем при том я чувствовал себя вполне неплохо, я уже забыл дни нашего восстания, я благодушествовал, я баловал свое брюхо и еще по-всякому себя баловал. Я настоящий мерзавец. Сегодня я продал старинных друзей в Болонье, много лет назад я продал Дольчина. И как истинный мерзавец, я под видом крестоносца, переодетый одним из тех, кто охотился на нас, наблюдал своими глазами поимку Дольчина и Маргариты, я видел, как их в святую субботу везли в темницу каземата Буджелло. Я околачивался в окрестностях Верчелли больше трех месяцев, пока не получилось послание от папы Климента с указом о приговоре. И я стоял и смотрел, смотрел своими глазами, как Маргариту изрезали в куски перед глазами Дольчина, и как она визжала, а ее резали ножами, бедное несчастное тело, к которому в одну из грешных ночей прикасался и я… А когда остатки ее трупа догорели, они взялись за Дольчина, и вырвали ему нос и детородные члены раскаленными на углях щипцами, и неправда то, что рассказывалось позднее, как будто он не издал ни единого стона. Дольчин был рослым и могучим, у него была бородища, как у дьявола, и рыжая грива, раскиданная кольцами по плечам, и был он красивым и гордым, когда шел перед своими отрядами в широкополой шляпе, и с пером, и с мечом, навешенным поверх сутаны. Дольчин держал мужчин в страхе, а женщин заставлял кричать от удовольствия. Но когда его начали пытать, он кричал от боли, кричал даже он, как слабая женщина, как теленок, кровь лилась из всех его членов, а его перетаскивали с угла на угол по городу и терзали его постепенно, чтобы показать, до чего живуче под пыткой отродье дьявола, а он хотел умереть, умолял, чтобы его прикончили, но умер он слишком поздно, он умер только на костре, и был он тогда уже каким-то обрубком кровоточащего мяса. Я шел повсюду за ними и радовался изо всей силы, что мне не выпало подобной доли, и не мог нарадоваться на свою находчивость, и Сальватор, это ничтожество, крутился около меня и приговаривал: “Как мы ловко все сладили, братец Ремигий, и как удачно устроились, предусмотрительно, потому что нету ничего на свете хуже пытки!” В тот день я мог бы отречься от тысячи религий. И вот уже сколько лет миновало, и все эти годы я твердил себе, что я мерзавец, и все-таки безотчетно надеялся, что когда-нибудь пробьет мой час и я докажу самому себе, что не такой уж я мерзавец. И вот час пробил, и ты, господин Бернард, вдохнул в меня силу, как вдыхали силу языческие императоры в самых слабодушных мучеников. Ты дал мне мужество, и я смог высказать то, во что множество лет веровал душой, хотя противилось тело. Но даже и этого мужества, нет, не требуй от меня слишком много. Не больше, чем может выдержать мой жалкий остов. Только не пытку, нет. Я скажу все, что ты хочешь. Лучше сразу костер. На костре задыхаются прежде, чем горят. Такую пытку, как Дольчину, – только не это. Не надо. Тебе нужен труп. Чтоб получить его, тебе нужно, чтоб я взял на себя вину за те, предыдущие трупы. А мне все равно. Я в любом случае скоро буду трупом. Поэтому получи, что тебе надо. Итак, я убил Адельма из Отранто потому, что ненавидел его за молодость и за умение беспощадно высмеивать таких уродов, как я. Старых, толстых, низкорослых и неграмотных. Я убил Венанция из Сальвемека за то, что он был слишком учен и читал такие книги, в которых я не понимал ни слова. Я убил Беренгара Арундельского из ненависти к его библиотеке. Мои-то богословские прописи записаны палкой на спинах жирных церковников. Я убил Северина Сант’Эммеранского… За что? За то, что он собирал травы. А у нас на горе Робелло травы шли в пищу без особых рассуждений об их лечебных свойствах. На самом деле я вполне мог бы убить еще кого-нибудь, в частности нашего Аббата. За папу он или за императора – все равно он всегда был на стороне моих врагов, и я всегда ненавидел его, ненавидел за все, даже за то, что он кормил меня. Кормил меня за то, что я кормил его! Ну что, хватит с тебя? Ах, нет, ты ведь еще интересуешься, каким способом я убил всех этих людей. Ладно. Я убил их… Дай подумать… Я убил их благодаря адовым силам. Я убил их с помощью тысячи легионов ада, я умею повелевать адовыми силами благодаря искусству, которому обучился у Сальватора… Чтобы кого-нибудь убрать, убивать совсем не обязательно. Дьявол все сделает за вас, если только вы сумеете с ним договориться».

  174  
×
×