90  

На первой же репетиции наша сцена – ни к черту. Она стоит, поигрывая указкой, как рукоятью, стоит с застывшим лицом. Дала доиграть, не прерывая: страшный признак. Белые измученные губы. «У нас мало времени, надо восстановить, начать все сначала». По будним дням она репетирует Генриха, Макбет, танец, мои новые сонеты. Цикл о любви. Просто о любви. Этот цикл я не люблю. Ричард по воскресеньям, как всегда. По будням Костя играет принца Гарри, сцена в трактире.

В воскресенье Костя приносит бархатный камзол. Она сидит на диване, поглаживая бархат. Маленькая рука на черном – гоняет ворс. Черное, серое – цвет послушен руке. Анна за гробом – конечно, глубокий траур, но мы все-таки сделаем светлое, светло-бирюзовое. Черное с небесным. Она делает набросок: высокая кокетка, разрезные рукава. Горло открыто, узкий мысик, из-под разрезов – белая ткань. Внутренние рукава плотные – обтягивают руку. Дома я роюсь в маминых запасах. Пуговицы, кнопки, старые бусы. Есть длинная чешская нитка, папа привез из той поездки. Мама жертвует безо всякого: воспаление легких. Никаких старых простыней. Блестящий бирюзовый сатин из Гостиного. Кокетка, высокий пояс на подкладке, мысик из белого гипюра. Сатин, конечно, не бархат, но раскладывать надо в одну сторону. Я вышиваю пояс по кругу. Разрезы перехвачены жемчужными бусинами.

Ни в какую поликлинику я не хожу. Сонеты, костюм, Ричард, не до физиотерапии. Наша сцена быстро восстанавливается. Время от времени я чувствую слабость. Остатки болезни, бродящие внутри. Перемогаюсь, чтобы она не заметила. Мое лицо чистое, струпья сошли на второй же день. Осталась только слабость. Держусь за подоконник, как держалась в больнице. Оборачиваюсь. Костя в двух шагах. Отводит взгляд, прячет глаза. Я жду. Глаза возвращаются. От серого дворового света они сероватые, как будто она провела рукой по черному ворсу. Если бы не слабость, я поняла бы без слов. Он ждет, что я пойму. Мои глаза темнеют, чернеют, как против ворса. Он говорит, ты такая красивая, такая легкая, невесомая, такая слабая, особенно теперь, когда ты стоишь у окна после своей болезни. Я жду тихо и внимательно. Он говорит: «Я люблю тебя». Это – бархат по ворсу, нежное сероватое сияние. Сказал и смотрит, ждет ответа. Как же я отвечу на такие слова, если каждое воскресенье я слышу другие, от которых заходится и рвется мое сердце. Те слова бродят в моей крови, состава которой он не знает. Моя кровь больничного цвета – цвета желтого сока. Во мне другие слова, те, бессмертные, к которым я поднялась с убогой больничной койки, к которым я отвернулась от своего убогого тела. Если бы не колени, я подошла бы к нему и сказала: да, я люблю тебя. Как в этих сонетах. Мне легко было бы сказать это, потому что любовь – другое. Любовь – это она, а не он.

Утро Дня театра. Накануне особенная слабость. Гладила бирюзовое платье. Белая нижняя юбка, белые туфли, белый обруч на голову. Волосы будут распущены. Так она хочет, чтобы они летели. Утром мне не открыть глаз. Надо обдумать. Медленно и внимательно. Если признаться, не пустят. Если уйду – воспаление легких. Снова. Больница. Уколы. Дети. Но. Я поднимаюсь на локте. Она. Ричард. Что это ты болтала перед больничным зеркалом? Пусть боятся те, кто боится смерти.

Она смотрит на меня. Я пришла повесить костюм. Если бы она не заметила, я бы не призналась. Она говорит: «Надо составить стулья в углу. Ты ляжешь и будешь лежать до самого выступления». Она не предлагает домой. Не предлагает выбора. Группы приходят одна за одной, сменяются урок за уроком. Украдкой смотрят в мой угол, оглядывают костюмы. Если я лежу – значит, так надо. Она ведет уроки тихим голосом, почти шепотом, они отвечают еще тише. Уходят на цыпочках. На переменах она подходит. Кладет ладонь на мой лоб, качает головой. Я поднимаюсь на локте, прижимаюсь к ней. Последний урок. Теперь надо одеваться. Сейчас придут все. Я поднимаюсь со стульев, опираюсь рукой, сползаю. Она смотрит долгим взглядом. Никакой нежности. Собранность и спокойствие. Издалека смотрит на меня в последний раз, на мою температуру, на мой лоб, на мою птичью слабость. Их больше не будет, потому что не будет меня. Будет леди Анна, леди Макбет, Ричард, Фальстаф, принц Гарри. Она будет смотреть на нас, как на себя. На себя не смотрят с нежностью.

Я вижу только спину. Узкая, длинная. Рубашка до полу, обтекает ноги, рука длинная, пальцы длинные, в руке тяжелый подсвечник с горящей свечой. Медленно ставит на пол. Леди Макбет стирает пятна, сосредоточенно трет кровь. Бой часов. Время сделать это, тихим твердым голосом. Hell is murky!12 Ад – тоска. Чего бояться? Разве солдат боится? Узкая спина выгибается недоуменно. Кто бы мог подумать – кисть раскрывается слабым цветком, – что у старика окажется так много крови! Ведет рукой по лицу, нюхает, внюхивается в гниющий запах. Гнилая кровь... Нельзя кричать, надо тихо, крик ужаснет того, кто боится. Голос хрипнет. Банко мертв. Что сделано – то сделано. Я закрываю глаза. Больше нельзя смотреть. Иначе я не смогу – свое.


  90  
×
×