99  

Он уже разглядел, идет на цыпочках, балансирует, специально, клоун. «Ну?» – я спрашиваю. «Сейчас, – он отвечает торопливо, – отвернись». Электрическое пощелкивание, искрометные колготки, огни Эльма, тощие реи. «Вот», – он сует – комком. Они ужасно теплые, влажные от его влюбленной теплоты. Я выворачиваю и вешаю на руку, качаю, пусть они остынут. «Ты видела?» – «Твой отец там?» – я спрашиваю сама не знаю зачем, машинально, что? мне его отец. Но эти колготки – все еще не остывают. «Отвернись», – я снова говорю машинально, в этой-то темноте. «Это ты делала Элинор?» Я молчу и натягиваю остывшие. Его шепот срывается в голос. Неангельская музыка кончилась. Теперь они остановились – эти не ангелы. «Мой отец уехал в другой город», – если бы он назвал город, было бы – в командировку, но он сказал «в другой». Уехал от него как от крошки Цахеса. Он поворачивается ко мне, смотрит на меня, хотя я еще не сказала – можно. Я молчу и молчу, про мое позорное падение, про то, как я упала на колени с грохотом, а она смеялась надо мной, потому что я упала так, как падают рабы, а должна была – как свободные, мне надо сказать, но я молчу, потому что это из-за него я просидела здесь с голыми ногами. Я жму и жму апельсин, еще чуть-чуть – и брызнет желтым. Все остыло, сейчас объявят Элинор. Ирка уже объявляет. По-английски, то, что будет по-русски, словно их родной – уже английский. Быстрые шаги по лестнице: «Давай плащ». Нагибаюсь и кладу апельсин на пол. Спускаюсь по лесенке, встаю рядом с тетей Галей. Она не смеет всхлипнуть. Лунная полоса с галереи. Что-то в моем горле – неладное, чужое: оно привыкло по-английски. Русский подступает. Сам ты – Цахес. Ленка ведет королеву.


  • Королева Британии тяжко больна,
  • дни и ночи ее сочтены.
  • И прислать исповедников просит она
  • из родной из французской страны.

Я стою и слушаю начало, но слышу тишину. Это – другая тишина, не так, как на Ромео. Это такая тишина, как у иностранцев, когда мы играем для них по-английски, потому что иностранцы слышат каждое слово. Теперь они тоже иностранцы – теперь мы тоже играем на их языке. «Господи», – за спиной шепчет тетя Галя. В первый раз она понимает каждое слово. Я отбрасываю занавеску, рывком, как плащ, иду наперерез по лунному свету, блеснув белым подбоем, преклоняю колено перед королем. Мы надеваем плащи, крестимся на высокие пустые окна. У короля распятие, он прячет под плащ. Ее лицо бледное, белее бязи, говорит, почти не разжимая, не глядя на нас, подступивших. Спасает душу ценой моей смерти. Maman застыла в ужасе, слушает прикованно. Я понимаю ее: это же школа, разве можно – про такие грехи. Я смотрю, как он сбрасывает капюшон и плащ. Maman спасена. Плащ – вниз – черным комком, холодным, как черное – с ее души. Швыряет распятье. Он должен был себе под ноги, но рука срывается, размахивается широко, как кинжалом, я вижу – летит в зал, как нож, и оттуда, из зала – короткий настоящий крик, и мгновенно – тишина. В тишине я падаю, тихо, как она учила, падаю, как распятие, которое должно было – под ноги, как свободный человек, спасенный от смерти.


  • Если б клятвой вчера я себя не связал,
  • Ты бы нынче висел на столбе.

Свет. Оно плывет, возвращается к нам: его передают по рядам. Они хлопают, как иностранцы, потому что поняли дословно – в первый раз за три года. Ф. встает, быстро и легко. При свете я вижу ее лицо – острое и уставшее. Она выходит из зала. За нею идем мы, а они все сидят и смотрят, как мы выходим гуськом. Сначала элиноровские, потом генриховские, потом танец, потом виндзорские в своих ошибочных платьях, потом А.Н. в кружевах. Все, кроме Ромео и Джульетты. Джульетта – на галерее, Ромео... Тьфу, мне же надо обратно, продираясь сквозь всех. Открыты одни двери, не войдешь, пока они все не выйдут. Стою перед дверью, как нищенка, в своем куцем плаще. С каждым из них я встречаюсь глазами. Стою и отбрасываю: одного за другим. Наконец – пусто. Поток иссяк. Пустая бочка моей славы последнего Дня театра, черной как деготь, сыгранной мною по-русски. Я подхожу к занавеске, за которой стояла. Поднимаю за край. Тетя Галя сидит перед мойкой. У нее распаренное лицо. «Господи, я так плакала – на Федю. И ты – молодец!» – она оборачивается ко мне с похвалой. Раньше она бы не посмела, не посмела бы хвалить. Теперь она улыбается, говорит, надо же, какая история, и эта королева-изменница...

Я иду по лесенке, не боясь наделать шума. На кухне гром посуды – кухонные возвращаются к делам. Он сидит за сценой и ест апельсин, выедает мякоть – до корки. «Здорово получилось, это ты придумала – со светом?» – «Само». – «Здорово, что вы – по-русски. Я бы тоже лучше по-русски, чтобы все поняли...» Раньше – они для нас, теперь – мы для них. Все дело в языке, их язык сделал меня их – кухонной – костью. Я подаю ему плащ и ухожу, не дожидаясь, пока он догрызет.

  99  
×
×