37  

Состояние необращенности к той или иной поэтике я скорее определил бы как «вне поля зрения, но ниточки тянутся». Причем русская поэзия такова, что к очень многим этих нитей столько, что можно гамаки вешать. А есть еще и ощущение, что знаешь, читал-перечитывал, а встречи все ждешь и ждешь… Так у меня с Державиным, Тютчевым, Баратынским и Поплавским, например.

— Да-да, очень знакомое чувство. Я и Пушкина вот еще не встретил. Но продолжай.

— Ну и, наконец, есть еще и те, кого «не все читали» (Шкапская, Божнев, Кленовский…).

Бродский не столько влиял, сколько мешал, а вот Иван Жданов, наверно, действительно повлиял сильнее многих. Поэт ведь определяется значительностью и многоуровневой разветвленностью того, о чем он молчит. Жданов «молчит» о том, что мне ближе, чем фигуры умолчания, скажем, Еременко или Гандлевского…

— Ты здесь такой веер из самых разных фамилий развернул, что я даже не знаю, за какое имя жадной рукой схватиться, чтоб подробнее тебя расспросить… Мы с тобой как-то говорили о Есенине, я посетовал на то, что среди современных литераторов стало чуть ли не модным пренебрежительное отношение к нему (и к Шолохову еще). Я, признаться, поражен такой вот… слепотой, что ли. Ты высказал свое мнение: отчего так сложилось и почему Есенин велик. Твоя аргументация была крайне любопытной. Не можешь повторить ее в общих чертах?

— «Облетевший тополь серебрист и светел…» Сказать этому миру «да», может быть, труднее всего для поэта, ведь «грусть этого мира поручена стихам» (Адамович). А Есенин — это еще и самое мощное «продолжение» пушкинской песенки Вальсингама: «…все, все, что гибелью грозит… бессмертья, может быть, залог…» «…Чую с гибельным восторгом… » — так, кажется, пел Высоцкий. Но эта гибельность не так уж и редко вплавлена во многия Света. А еще и чувства, которые живут вроде бы в одном и том же стихотворении, слишком противоположны.

«Кто я?» — одно. «Что я?» — другое. «Только лишь мечтатель, / Синь очей утративший во мгле, / И тебя любил я только кстати, / Заодно с другими на земле». Даже не противоположны, а разномирны. Чувственность как будто предельно земная, тварная, но символы не менее теоцентричны, чем у Блока и Анненского, а слова вдруг (в какой-нибудь следующей строфе), как атомы инобытия, — легкие, нездешние. Ну вот, наугад из более раннего: «…То сучья золотых стволов, / Как свечи теплятся пред тайной, / И расцветают звезды слов / На их листве первоначальной… »

Можно по вкусовым причинам не принять «золотые стволы», «звезды слов» или отмахнуться от церковных свечей, но первоначальная листва — это как будто из псалмов Давида. Что значит быть лирическим поэтом и сохранять величие замысла после плачущего огня Фета и меховой шубки блоковских, вбитых в землю колокольным звоном церквей? Скорее всего, просто слышать мировую гармонию.

Есенин услышал ровно там, где не было ни импрессионистически-пианистичного Пастернака, ни хорошо темперированной архитектуры Мандельштама, как бы в стокилометровой округе сгоревшей усадьбы Блока. А потом вот этот пейзаж сердца стал таскать по московским улицам, по которым периодически действительно скакал рядом с его жеребенком настоящий Конь Блед. Приговор царству кесаря и тем, кто любит его стихи за «молодецкую удаль», звучит в них же: «Бесшабашность им гнилью (!) дана… Жалко им, что октябрь суровый / обманул их в своей пурге…»

Богооставленность? Ну что ж. Богооставленность его теплее, чем ветхозаветный стоицизм Бродского. Кимвал бряцающий? Это скорее уж у Маяковского или какого-нибудь бессловесного, хитрого Введенского, а у него — моцар-товский слух к «пульсу толпы». Много стихов второго ряда? Не больше, чем у Пастернака, например, или Бродского. Чутья у черни наших дней (чиновников от политпросвета) хватает на то, чтобы вдалбливать присевшим на школьной скамейке железобетон Маяковского. Мандельштам (совершенно справедливо) — ни в коем случае, Цветаева — один вопрос в одном билете. А у Есенина такая сила любви, что даже «чернь», а не только «толпа», его любит. Самый главный упрек к нему: «смерть поэта есть высший акт его творчества», но это если его не убили. . .

Можно и несколько иначе: у Есенина самая (после Пушкина) светлая, природная просодия. Кто может его не любить? Те, чья эгоцентричность на стороне цивилизации, а не Бога? Окончательно глухие к музыке? Боящиеся, что их поймают на хоть чем-нибудь открытом и внятном? А вот не понимать в Есенине можно очень даже многое. Поэт ведь может думать одно, а его легкая (тяжелая) лира споет совсем другое…

  37  
×
×