87  

Это двухметровый, прекрасно организованный физически, наглядно сильный, очень здоровый мужчина. Нет, даже так — мужичина.

Я, читавший Елизарова, ожидал увидеть другого человека. Саркастичного, суховатого, может быть, немного сутулого. Неустанно курящего. И плюющегося. Как бы не так.

Вот и все; дальше — по делу говорим.

— Когда я читал твою повесть «Ногти», у меня в который уже раз возникла мысль, что, к примеру, Европа очень консервативна по отношению к русской литературе — если б Елизаров был, скажем, французом или немцем, у него были бы реальные шансы соревноваться в известности с «Парфюмером». По-моему, несколько человек в России могут делать отличную европейскую литературу, но в Европе даже на порог не пускают. А вот у нас с удовольствием принимают и Бегбедера, и Мураками — писателей весьма дурных, признаем. У тебя, как у человека, долго жившего в Германии, есть какое-то объяснение? Или я ошибаюсь в своих поверхностных оценках?

— Мне сложно делать какие-либо допущения, что было бы, будь я немцем или французом при том же самом тексте «Ногти». Думаю, что ничего бы существенно не изменилось. Я и так собрал отличную прессу, получил кучу грантов. Европа не консервативна, просто в эту «Тулу» совершенно не стоит переться со своим самоваром, то бишь типа европейской прозой. Там и своих мастеров хватает. Будет достаточно, если мы ограничимся созданием своей русской прозы. А Европа все равно принимает только то, что ей политически выгодно, хоть и будет мотивировать свой выбор эстетикой. «Ногти» в Германии прочлись в контексте очередного ужастика о России — без метафизики. А то, что у нас любят Мураками и Бегбедера… Так у нас и Коэльо любят, и женский иронический детектив, не к ночи будь помянут.

— После «Библиотекаря» много писалось о твоей ностальгии по советским временам, которая якобы просматривается в книжке. Но я, прости, вообще никакой ностальгии там не увидел. Кто прав — я или критики?

— Меня самого удивили эти трактовки, при том что я неоднократно подчеркивал в тексте фантомность этого рая, навеянного Книгой Памяти. И я даже не писал о какой-то магии детства. Просто для главного героя это время оказалось самым лучшим и искренним, там находилась та единственная область «прекрасного», к которой впоследствии могла обратиться его душа, причем черпая энергию счастливых воспоминаний из побочных «советских» источников. Но это не главное.

В романе, по большому счету, меня интересовал некий человек, мой ровесник, у которого когда-то вышибли из-под ног Родину, семью, профессию, а он даже и не заметил. И вдруг судьба случайно, как подарок, возвратила смысл человеческой жизни — борьбу, долг, ответственность. Обыватель и умеренный трус вдруг оказался среди людей, намного превосходящих его по душевным качествам, и они почему-то назначили его своим старшим — то бишь «библиотекарем». В течение романа я сам для себя решал, можно ли, хоть бы и принудительно, сделать вот такого заунывного пропащего человека бойцом, командиром, героем.

— Семикнижие Громова, героя «Библиотекаря», — это пародия на семикнижие Проханова? Как ты вообще относишься к Проханову? К советской литературе? К советскому проекту вообще?

— Я бы никогда не писал пародий, тем более на Проханова. Творчество этого писателя я воспринимаю очень серьезно. Он мистик и философ, владеющий, кроме прочего, очень притягательным для меня чувственным слогом плача, кликушества. Совпадение идеи семикнижия — для меня в любом случае положительный симптом. Есть и такое мнение. Это означает, что я не просто что-то придумал, сочинил, а почувствовал и угадал. К советской литературе я отношусь с большим трепетом, этой эпохе принадлежат мои любимые писатели и поэты: Платонов, Олеша, Шолохов, Мариенгоф, Хармс, Заболоцкий. Я очень ценю детскую советскую литературу: Гайдара, Юза Алешковского, Лагина, Волкова. Мое отношение к советскому проекту… Чем дальше он погружается во время, тем больше он мне нравится. Думаю, это обусловлено точкой осмотра. Раньше я стоял носом к стене и ничего не мог рассмотреть, кроме нескольких кирпичей на уровне носа. Теперь, когда между нами семнадцать лет, я вижу весь этот, как ты говоришь, «проект» целиком. Он величественен и красив.

— Как ты расцениваешь состояние современной литературы? Прозы, поэзии и критики — это три разных вопроса.

— Состояние современной критики вообще, как окололитературного явления, меня не особо интересует. И так ясно, что критика почему-то вообразила себя вершителем и координатором самой литературы, позволяя себе играть текстами, как акциями на бирже, по своим каким-то мотивам решая, что поднять, что опустить. Критика интересует меня только в том случае, если она имеет отношение ко мне. Положительные рецензии — люблю, негативные идут в топку. Вот и все мои взаимоотношения с критикой.

  87  
×
×