262  

2

Жажда новизны оказалась в эти дни почти невыносима, а в следующие невыносима вовсе. Она была тактильной, физической. Он понял наконец смысл слов «все существо»: все его существо, каждая пора кожи, жаждала прорыва, как воды. И когда вода хлынула в эту иссохшую пустыню, пустыню, в которой Варга танцевала дракона, — она показалась сначала недостоверной: он принял ее за очередной самообман, оазис. Лишь постепенное истончение всех границ — не исчезнувших, но ставших условными, как на карте, — убедило его, что обещанное свершилось.

Он летал теперь часто, хотя, разумеется, не ежедневно, используя для восхождений разное — то партиту, то застрявшую в памяти считалку, а один раз так славно было за окном, в маятном просыпающемся апреле, что взошел по ступенчатым строчкам радионовостей: на известном уровне все годится. Однако чем свободней стали эти взлеты, тем отчетливей обозначился предел: его не пускали во второй эон, и трактаты говорили об этом недвусмысленно. Решительно все, что получил он от Клингенмайера, указывало на необходимость действенной помощи. «Быть может, последнее, что может сделать учитель, — есть передача числа, без которого второй переход невозможен. Это последнее, что может сделать для вас только избранный вами руководитель; первая встреча есть выбор, последняя есть прощание. Получив число, вы навеки прощаетесь с руководителем вашего начального опыта; сам ученик так же не может постичь числа, как не может превзойти учителя. Получив оное, он более не ученик. Так следует понимать известную максиму Пифагора о том, что число есть начало и конец всего».

Не было надежды обмануть стражу, поскольку стража оберегала вход без особенного рвения и даже против воли, а просто потому, что не могла иначе. Задачей этого эгрегора — земной аналог которого был для Дани покамест загадочен, — было стоять на пути у всякого метафизического поползновения. Еще можно было попасть в помраченное, промежуточное сознание первого эона, но прорваться дальше нечего и думать было без числа. Число могло быть простое, а могло иррациональное; Даня голову сломал, подбирая его, как Безухов, по числовым значениям букв — Даниил Галицкий, Даниил Ильич Галицкий, ученик Галицкий, — но все было тщетно. Число без передачи не действовало, и даже если б он подбором нашел то самое число — все равно невидимая завеса отделяла бы его от главного; а в одних левитациях, уводивших в туманный край, не было никакого толку. Все те же графоманы, прогульщики и пьяницы. Несколько месяцев он находил в этих полетах блаженство, но острей блаженства было сознание его недостаточности. Это было похоже на неутоленные поцелуи.

Что-то странное делалось со сном: он думал сначала, что виновато невыносимо жаркое лето, но потом понял, что сам не нуждается теперь в прежних количествах сна, что довольствуется двумя-тремя беглыми полуобмороками, из которых легко возвращается к бодрствованию. Сон мог настигнуть на улице, мог — в трамвае или на службе, где Карасев смотрел без осуждения, но и без сострадания. Вообще в его взгляде появилось нечто новое, вроде тайного одобрения, смешанного с тревогой. И Даню было за что похвалить — он теперь с удивительной легкостью заполнял таблицы со сложными процентами: на что раньше уходили часы — теперь тратились минуты.

— А вы не думайте, — сказал однажды Карасев, — это все вещь непраздная. Может, ею все держится, — и показал на какой-то лиловый, через копирку, план подвала.

— Конечно, — машинально сказал Даня.

— Кто-то же должен… учитывать, — трудно, через паузу, выговорил Карасев, и щека со шрамом дернулась — то ли в усмешке, то ли в гримасе легкой брезгливости.

Отец писал редко, и понять из этих писем можно было только, что Валя хороший сын, а Даня плохой. Даня уехал, а Валя остался. Даня работал неизвестно кем, а Валя готовился на врача. Валя вступил в комсомол. Валя интересовался воздухоплаванием, строил дирижабли, а Даня, писал отец, никогда не станет воздухоплавателем. Даня улыбался, отвечал аккуратно, но скупо.

А в мае двадцать седьмого года умер от грудной жабы Алексей Алексеевич Галицкий, человек надеющийся. Он с утра чувствовал себя нехорошо, но понадеялся, что обойдется. Встал, пошел по обыкновению в театр, репетировал. Ставили чудовищный «Бронепоезд». На словах «Вышвырнула нас Россия… не нужны-ы-ы», которые полагалось ему в качестве командира бронепоезда выхрипнуть в пьяном томлении, он в очередной раз понадеялся, что отпустит, но потерял сознание и больше его не находил.

  262  
×
×