18  

В очерке Горького «Бывшие люди» – первом эскизе драмы «На дне» – собраны бывший учитель Филипп, бывший лесничий Симцов (ему Горький подарил свое имя – Алексей Максимович), бывший тюремщик Лука Мартьянов, бывший механик Солнцев, бывший дьякон Тарас, бывший мужик Тяпа и даже бывший богач, чуть не аристократ Аристид Кувалда (у него было состояние, была типография, бюро по рекомендации прислуги, побывал он и в ротмистрах и только после этого скатился на дно). Все эти люди явно противопоставлены тем, кто вписался в жизнь: пусть они у Горького разговаривают так, как никогда не разговаривают люди дна, пусть их длинные иронические монологи отсылают скорее к Диккенсу (вообще в описаниях ночлежек Горький много учился у него), – но вывод-то очевиден: обречены на самом деле не «бывшие», а те, кто никак не желает выпасть из этого отвратительного мироустройства. За бывшими – будущее, за маргиналами – победа, и не зря сам автор прибивается к ним, выведя себя в образе Метеора (оно и понятно – носится всюду, как беззаконная комета).

«Парень был какой-то длинноволосый, с глуповатой скуластой рожей, украшенной вздернутым носом. На нем была надета синяя блуза без пояса, а на голове торчал остаток соломенной шляпы. Ноги босы.

– Вот я ему сейчас зубы вышибу, – предложил Мартьянов.

– А я возьму камень и по голове вас тресну, – почтительно объявил парень.

Мартьянов избил бы его, если б не вступился Кувалда.

– Оставь его… Это, брат, какая-то родня всем нам, пожалуй».

Да, безусловно родня – ибо тоже человек будущего. (Горький утверждал, что и в самом деле жил в ночлежке Кувалды в Казани, на улице с характерным названием Задне-Мокрая, с июня по октябрь 1885 года, то есть в семнадцатилетнем возрасте.) В этом обществе ему было лучше, чем среди мастеровых. В конце концов, и проповедь христианства победила и продолжает побеждать не в последнюю очередь потому, что последних объявляет первыми: вы последние здесь, но в новый мир, который настанет неизбежно, вы воистину войдете первыми, и даже уже вошли – ибо вы, в отличие от купца Иуды Петунникова или трактирщика Вавилова, свободны и счастливы. Вот какую проповедь принес Горький – и не сказать, чтобы в России было мало людей, готовых ее поддержать. Уже признанным корифеем, в статье «Как я учился писать», Горький высказался с полной откровенностью:

«Странные были люди среди босяков, и многого я не понимал в них, но меня очень подкупало в их пользу то, что они не жаловались на жизнь, а о благополучной жизни „обывателей“ говорили насмешливо, иронически, но не из чувства скрытой зависти, а как будто из гордости, из сознания, что живут они – плохо, а сами по себе лучше тех, кто живет „хорошо“».

Не будем забывать, впрочем, что это признание 1928 года, когда Горькому уже опять нужно подчеркивать свои неуклонные демократические, даже и люмпенские, симпатии. А, допустим, в 1910 году, когда образ его жизни был вполне буржуазен, а литературная репутация прочна, а мировоззрение очень далеко от марксистского, – он писал так – это из письма к начинающему писателю, конторщику Павлу Максимову:

«Русский босяк – явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни…»

По меркам 1910 года – страшен, а по меркам 1928 года – хорош, потому что и жизнь-то ведь какая?! Страшный мир, который следует разрушить; босяк, конечно, не марксист, но ведь от Ницше до Маркса не так и далеко. А ницшеанец, вооруженный марксизмом, – это и есть идеал русского революционера, и почти все любимые герои зрелого Горького были именно таковы. Впрочем, до зрелости ему еще долго. Но уже и в рассказе «В степи» обнажена изнанка босяцкой свободы – страшное безразличие ко всему и всем, обесценивание жизни, молчание совести. «Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной… И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково – скоты». Правду сказать, для такого самоощущения в застойном 1897 году, во времена уже трещавшей по швам, но все еще гнетущей стабильности, у людей были все основания.

18

Правда, у его успеха была и еще одна сторона, весьма характерная для Серебряного века: я говорю о горьковском напряженном эротизме, присутствующем чуть не в каждом втором рассказе. Заметим, что людей дна он изображал без натурализма – и даже не без любования, – но дном не ограничивался: есть у него и мещане, и зажиточные крестьяне, и купцы – вообще полно народу, и почти в каждом рассказе роковая красавица. Самым известным сочинением раннего Горького была «Мальва» – всем запомнилась каспийская Кармен, стравливающая отца с сыном и тайно симпатизирующая босяку Сережке. Чехов упрекнул Горького за откровенность в любовных сценах, Толстой – за психологическую фальшь, но Чехов был эталоном сдержанности, а Толстой часто называл фальшью все, чего не замечал сам или не хотел замечать. Мальва – тот женский тип, который самому Толстому глубоко отвратителен, ей приятно, когда пожилой любовник Василий ее бьет (значит, любит), ей нравится стравливать мужчин, а фантазии у нее вообще странные:

  18  
×
×