– Что ты делаешь завтра утром? – спросила Таня.
Ванька смахнул со лба непослушную челку.
– И что я делаю завтра утром?
Таня прокрутила нож-невидимку, надетую на соседний с кольцом палец. Это был новый нож-невидимка, изготовленный в Тибидохсе вместе с метательными шипами.
– Ты идешь со мной в Заповедный Лес Тибидохса. Знаешь полоску между чащей и океаном?
– Зачем туда-то?
– За полосатыми гусеницами!
Ванька оглядел Таню и жестом собственника застегнул ей пуговицу на воротнике.
– Это которые поющие? И что ты с ними будешь делать?
Таня колебалась недолго.
– Ты меня любишь?
– Тебя я люблю. Но не люблю, когда мне отвечают вопросом на вопрос!
По тому, как Ванька наклонился и сдвинул брови, Таня определила, что шагнула в зону коронного валялкинского упрямства. Еще немного, и Ваньку с места не сдернешь и трактором.
– Мне хочется увидеть птицу титанов. Поймать ее можешь только ты, а прилетает она туда, где водятся полосатые гусеницы.
– Как-то Тарарах мне их показывал, – кивнул Ванька. – А что за птица-то? По названию что-то огроменное. У Тарараха надо спросить!
– Не надо спрашивать!
Ваньке не нравились секреты от Тарараха, которому он верил так, что позволил бы подержать свое сердце.
– Почему?
– Ни почему. Обещаешь? Скажи «да»! И птица совсем не огромная.
Лицо у Тани было таким умоляющим, что Ванька уступил.
– Ты ее узнаешь? – спросил он.
– Думаю, что узнаю. Так говоришь «да»?
– Хорошо, – вздохнул Ванька.
– Alea jacta est![4] – нравоучительно произнес Феофил Гроттер.
Глава 15
Полосатые гусеницы
Человеку кажется, что для счастья ему нужен большой оранжевый апельсин. А ему упорно дают красное круглое яблоко. И вот год за годом он заморачивается этим большим оранжевым апельсином. Портит себе кровь, ноет, тоскует. И никогда не скажет себе: зачем мне сдался этот апельсин? Почему бы мне не радоваться тому, что есть? Все равно, если мне начнут давать сплошные оранжевые апельсины, я захочу красное круглое яблоко и буду ныть и тосковать по тому, на что сейчас смотреть не могу. Потому что такая уж я зараза.
Зуби Великая, Ужасная и Единственная в своем роде
Таня проснулась не раньше, чем сработало третье по счету пробуждающее заклинание. Первое заклинание сдернуло с нее одеяло, проползшее по лицу мокрой медузой. Второе опрокинуло кровать. Третье превратило коврик рядом с кроватью в бурное море.
Таня вынырнула и, отплевывая воду со вкусом яблочного сока (заклинание где-то дало сбой), выбралась животом на кровать. Пижама была насквозь мокрая. Розовые пупперчики, украшавшие пижаму (это была пижама из подарочной рекламной серии), мелко дрожали и лязгали зубами.
Кровать Гробыни пустовала. Таня увидела это, и все события прошедшего дня разом обрушились на нее. Таня затолкала бурлящий коврик под кровать. Переодеваясь, она мрачно думала о том, что с каждым днем все больше становится роботом и все меньше человеком. Рано утром встала, приняла душ, оделась, натянула на зябнущие ступни шерстяные носки, а на лицо – улыбку и пошла по маршруту. Вечером вернулась, стянула с ног носки, а с лица улыбку и рухнула в кровать.
Впрочем, это были ее обычные утренние мысли. После завтрака и чашки кофе они обычно рассеивались. Ванька дожидался Таню у подъемного моста. У его ноги чихал чешуей старый пылесос, который Валялкин боялся глушить из опасения, что он больше не заведется.
– А где твой контрабас? – удивленно спросил он, ничего не увидев в ее руках.
– Мы пойдем пешком! Только не надо говорить, что туда двадцать километров!
– Не двадцать!
– Ну вот видишь!
– … восемнадцать, если вдоль океана.
– Ерунда! Ты сам признал, что не двадцать! Идем!
Ванька заглушил пылесос и, чтобы не возвращаться, спрятал его под мост.
– Смотри: устанешь! Я тебя, конечно, дотащу, но восемнадцать туда и восемнадцать обратно…
Таня была далеко впереди. Ваньке пришлось догонять ее. Она шла легким, пружинистым шагом. Километров восемь Ванька продержался, не отставая, и лишь потом стал понемногу сдавать, то переходя на бег, то беспомощно останавливаясь. Все же Таня была приятно удивлена: для этого мира у Ваньки оказалась отличная, просто неожиданная выносливость.
Распогодилось. Солнце сияло так возмутительно, что казалось пузатым самоваром, в котором кипело счастье. По тибидохскому парку яркими пятнами разливалась осень. В соснах скрипели старые лешаки, одревесневшие, малоподвижные, почти превратившиеся в деревья и оживавшие лишь в утренние часы на солнцепеке, когда солнце разогревало им кровь. На их плоских, похожих на пни подбородках пробивалась мелкая поросль.