222  

С рассветом прибыл лоцман, прогрели двигатель, Октавиана загнали самого в машину, затаили дыхание и пошли на штурм колымского бара.

— Держать сто восемьдесят два!

— Есть сто восемьдесят два!

— Шар долой!

— Что, забыли якорный шар спустить?

— Ага! Боцман после аврала еще не очухался.

— Донные кингстоны перекрыть! На бортовые перейти!

— Уже перешли!

— Значит, опытные вы уже люди.

— Сколько человек в Амбарчике живет?

— Пять.

— Туман под берегом?

— Нет, это не туман, снежный заряд. Рано в этом году снег.

— Но берега-то у вас еще в ржавчине! (На колымских скалах мхи, и потому кажется, что поверх скал натянута истертая бычья шкура.)

— Видимость падает!

— Ничего, я и без видимости курс чувствую. Самый полный вперед!

— Есть самый полный!

— Течение в правый борт работает! И откуда оно тут взялось?

— Черт его знает. Хуже, что у вас компас застаивается.

— Не замечали…

— Потянули за собой водичку, потянули…

— Сарай за мысом видите? Еще в семидесятые годы там зек жил робинзоном. Как-то был у него в гостях. За рыбой ездили. Году в шестьдесят пятом.

— А правее сарайчика у него коптильня?

— Нет, левее и выше сарая у него пещера в скале была. Он уже совсем одичал, обросший. Спрашиваю: «За что тебя? Сколько дали? Что натворил?» Ничего не объясняет, только: «За дело!» Чифирь пил, нас угостил — невозможно глоток сделать. Дали ему спирта, и он сразу заплакал, — это вспоминал В. В.

— Ну, не совсем так, — деликатно поправил лоцман. — Он здесь продолжал жить добровольно, уже получив в пятьдесят шестом вольную, фамилия Бодрин, бывший московский конферансье, два сына — полковники авиации, оба отказались в свое время от отца, чтобы не губить себе карьеры; он не обиделся, помогал семье деньгами, которые выручал за рыбу и зверя; летом расхаживал тут босым и в китайском толстом белье. За что посадили, действительно, никогда и никому не рассказывал; потом смыло его летнюю избушку штормовым накатом. И он, кажется, перебрался к дружку-зеку в Магадан, дружок там работал уже директором ресторана. Я видел этого робинзона на фотографии во фраке — фото из времен его столичной жизни. На радаре! Сколько до мыса?

— Шестнадцать кабельтовых!

— Стелу Седова видите?

— На отдельном камне?

— Да. Пошли вправо!

— Здорово этот отдельный камень похож на рубку всплывающего подводного атомохода — даже неприятно делается.

— Сразу видно, что на военном флоте служили… Следующие створы видите? Держите пять градусов левее!

— А что там, под берегом? Плывет что-то?

— Нет, торчит. Это остатки баржи. На таких сюда зеков сплавляли. Дальше в реке еще две таких будет, те сохранились лучше.

— Неужто половодьем и льдом их до сих пор не разметало?

— Дерево мореное. Местные говорят — «остья крепкие». Тут еще один был знаменитый робинзон — дядя Федя. Из экипажа того «Комсомольца», который вез оружие в революционную Испанию, а их задержал немецкий крейсер, и моряки попали в плен к Франко. Затем их всех загнали в эти места. Дядя Федя разносторонний был человек, работал ассенизатором в Черском, коком на лоцботе, очень любил сгущенку. После реабилитации возвращаться на Большую землю тоже отказался: «Здесь жизнь прошла, и нет ее больше…»

Из радиотелефона:

— «Колымалес» — «Крымскому»!

— «Колымалес»! Это вы, Степан Иванович?

— Да, Борис Александрович! На Сухарном перекате встречаемся!

— Видимость аховая! Рано снег в этом году. Как прикажете расходиться?

— Левыми бортами!

— Вас понял! До связи.

— Врубите ходовые огни!

— Есть! В машине! Будем расходиться со встречным в тумане! От реверса не отходить!

— Опять заряд. Видимость не больше мили.

— Это еще терпимо.

— На Сухарном парные буи?

— Нет, слева вехи, справа буи.

— Изжога. Черт бы ее побрал!

— Самое хорошее — гриб пить, только не старый, не кислый.

Тучи — терпеть не могу штампы, но тут другого слова не подберешь — свинцовые. Тяжелый свинец. И двигаются замедленно от свинцовой тягости, набиты злым, мелким снегом. Но чуть между ними солнце пробьется, сразу такими радостными красками вспыхивают берега — малиновые наплывы лишайников на скалах, лиловые горбы дальних сопок, зеленые, яркие полосы какой-то тундровой травы в лощинах и вдоль уреза воды; а сама колымская вода мгновенно напитывается солнечными лучами и делается легкой, обычной речной, радостной.

  222  
×
×