231  

Иногда, работая очередную книгу, вдруг понимаешь, что от растерянности перед сложностью жизни и задачи засунул обе ноги в одну штанину. Очень опасная позиция, ибо каждая нога настойчиво требует свободы и персональной брючины. И у меня вот очередной раз случилось такое. И судьба заставила взять длительный тайм-аут, чтобы вытащить одну ногу — лишнюю. Но это не получается, ибо умер мой ближайший друг и советчик Петя Ниточкин. Без него в житейском и литературном море мне голо и одиноко, и мне не с кем посмеяться над своим страхом перед Прохоровым.

Возраст сказывается и в том, что все и все, что и кого я вижу вокруг, мне докучает и меня раздражает. Мне не о ком сказать хорошее от чистого сердца. Зрелость это? Или пропечаталась, наконец, вся мелкость моего духа? В любом случае это приносит мне душевных мучений больше, нежели всем другим, кого вижу и знаю вокруг.

Около шестнадцати часов в субботу позвонил Михаил Германович и быстро уговорил на комариную лекцию идти.

— Эх! — с невольным укором сказал я верхнему соседу. — И дернул вас черт тогда замок дергать!

— Да он сгнил давно до корня! Я для пробы дернул, а он и рассыпался, — чистосердечно соврал старый вояка. — А если вы на лекцию не пойдете, то это не по-товарищески будет. Тоже мне герой! И Гуськов идет, и Требов, и Страдокамский.

— У меня судно на подходе, — сказал я.

— Вот именно. Можно подумать, что вам плавать надоело. Надоело?

— Нет, но…

— То-то и оно. Накатит товарищ Прохоров на вас телегу в пароходство — и тю-тю ваши героические плавания!

— Ерунда! Смешно, право!

— Ждем вас с Гуськовым, — сказал генерал и бросил трубку.

Гуськов — детский поэт, живет с супругой-домохозяйкой ниже меня. Оба исключительно деликатные, нежные люди. Не пьют, не курят, в Домах творчества съедают всю отраву, которую там дают, чтобы — не дай Бог! — не обидеть директора; обожают бадминтон в пыли по колено. Но отношения у нас сложные. Тут такое дело.

Лет десять назад случился у меня роман с одной резвушкой из Комсомольска-на-Амуре, которая приехала поступать в машиностроительный институт, то есть имела выраженные способности к использованию техники. В первую же медовую ночь абитуриентка не выдержала натиска комаров и воскликнула: «Милый, а пылесос у тебя есть?»

Пылесос был, хотя я про него давно забыл.

И резвушка с юным и обаятельным кокетством начла-почла охотиться пылесосной кишкой на комаров, таская ревущий агрегат по всей квартире в середине ночи и хлопая в ладошки при каждом пойманном насекомом, — чудесное, скажу вам по секрету, зрелище!

Но Гуськовы, как оказалось, спят со сложными комбинациями снотворных. Если человека, принявшего такую комбинацию, пробудить до срока, то — каюк! Человек не спит потом месяц.

Гуськовы не спали два. И меня возненавидели. И десять лет я ходил по квартире в носках, хотя от дверей дует. Ладно, к этому я привык. Но после истории с чисткой подвала Гуськов так перепугался, что сочинил поэму «Доброе зверье комарье» с печатным посвящением начальнику ЖЭКа Прохорову. В этой поэме два мальчугана идут на рыбалку. Один боится комаров и потому пропускает мимо ушей различные красоты природы — восход солнца, розовый туман и пр. Другой не боится комаров и потому пропитывается красотами насквозь. Сам Гуськов не открывает все лето даже форточки. И такое двуличие детского поэта меня так взбесило, что я перестал снимать дома ботинки.

На заднем дворе у нас растет старый клен и несколько старых тополей. В центре стоит беседка. Есть змея-бум, скользилки на два ската, шведская стенка и садовые скамейки.

За углом помойка, но на газонах густая веселая трава, и в ней от весны до осени желтеют одуванчики, которые я люблю.

На газоне расположилось человек двадцать незнакомых мне лично жильцов — мужчин и женщин. В ожидании лекции они пили пиво из бидонов. На кончике змеи-бума сидели Гуськовы.

Места на скамеечке заняли два кровных врага, не могущие существовать друг без друга: театральный критик Требов и драматург Страдокамский.

Требов — наш главный ортодокс, консерватор, ретроград и вообще болван. Служить Мельпомене начал в каком-то академическом театре суфлером. Голос у критика оглушительный и соответствует его ногам: случается и такое в жизни. Нижние конечности у Требова вызывают подозрение, что мама в раннем детстве посадила сына-малютку на водовозную бочку и связала ножки годика на два веревкой, в результате чего они замкнулись на круги своя. И голос у него как из чего-то круглого — бочки или иерихонской трубы. Говорят, глупость, чтобы не очень бросаться в глаза, должна быть оглушающей. И это у Требова получается.

  231  
×
×