57  

Было в Евгении Петровиче нечто, заставляющее подчиняться ему с удовольствием.

Он все время заставлял нас предвкушать, хотя каждый момент и сам по себе был отличным. И разбавленная точным количеством воды арака была прекрасна, и незнакомые салаты, и жареные куры. И еще мне нравилась его манера говорить. Он как бы буркал, произносил слова быстро и разрывал фразу точками на самые неожиданные куски. В общем, уже после первой порции араки я влюбился в Евгения Петровича, как мальчишка. И, как мальчишке, мне вдруг захотелось в кино, на бесшабашный фильм о мужской скупой дружбе, о случайных встречах, о красивом мужестве, с выстрелом спасителя на краю роковой секунды, с песенкой прелестной женщины о тревожной мечте.

— Кина не будет! — отрезал Таренков, выводя нас на пустынную набережную. — Стрельнуть можешь в натуре.

В десяти шагах от ресторанчика он толкнул дверь неприметного дома, и мы оказались в тусклом подвальчике — тире.

Старый хозяин тира не ставил задачи воспитания ворошиловских стрелков. Дистанция стрельбы три-четыре метра при размере мишени в гусиное яйцо. Не попасть может только слепой. Значит, только слепой не получит вознаграждения за истраченные гроши, то есть не увидит вынырнувшую из бурого моря русалку, или современную голенькую девицу за распахнувшейся дверцей шкафа, или благополучно перепрыгивающего через тюремную стену беглеца.

Это были как раз те сюжеты, которые я хотел видеть на экране. Но в тире мое мальчишество наслаждалось полноправным участием в действии, а не зрелищем. Мы палили с азартом. Старик хозяин, получив за двадцать пулек сирийский фунт, улыбался нам мудрой улыбкой пророка Ионы. От наплыва мужской дружбы старик включил фонтанчик. В полутемном дальнем углу тира засверкала пляшущая струйка алмазной воды. Старик бросил на струйку шарик. Шарик завертелся, поднимаясь и опускаясь на фонтанчике, заплясал вместе со струйкой. Он был весь уже продырявлен пульками, разбрасывал брызги. И почему-то не слетал с водяной струйки, не падал, когда в него попадешь.

Шарик был чудесным.

Кобальт синий — далекие горы, изумрудная зелень — предгорья, охра — холмы, сиреневые и фиолетовые полосы — плантации цветущего миндаля, красные поля мака, черные кипарисы вдоль обочины шоссе. Подножья кипарисов погрузились в знакомые мне еще по Сардинии заросли серо-голубых кактусов. И надо всем этим — вечереющее, пасмурное небо.

Мы мчались к горам сквозь свободу шоссе по сто тридцать — сто сорок километров. На той же скорости изрыгал синкопы приемник «опель-капитана». Мы курили «Пелл мелл» и впитывали скорость в застоявшиеся души.

Минут через двадцать Таренков свернул с шоссе к малоприметной издали часовне. Она стояла среди увядающих акаций и вечных сосен на вершине пологого холма.

Здесь было тихо. Здесь было прозрачно и акварельно. Незримые, витали здесь и Александр Иванов, и Нестеров.

Куполок часовни увенчивался нашим православным крестом.

— На этом месте, братцы, Мария Магдалина мыла ноги Христу и вытирала их кудрями, — сказал Таренков. — Факт непроверенный, но все равно впечатляет, а?

— Господи! Куда судьба носит! — пробормоталось мне.

— «Мария Магдалина, раздетая вполне…» — вспомнил Юрий Петрович из своего счастливого детства.

И на меня тоже хлынуло старосемейное, давно истлевшее в могилах на Смоленском, на Пискаревке, на Богословском. Баба Мария, тетя Матюня и тетя Зика… И тихо зазвучали для меня их добрые, вразумительные голоса, которыми бабушки и тети говорят с малолетними внуками и племянниками: «Ее имя, Витюша, звучит покаянием и прощением грехов, и странник, проходя по сладостно благоухающей и цветущей зелени берегов Генисарета и приближаясь к развалинам башни и одинокой пальме арабской деревни Эл-Медждель, невольно вспоминает древнее предание о той, греховная красота которой и глубокое покаяние сделали знаменитым самое имя Магдалы…»

Не знаю, откуда проникал в часовню зыбкий, перламутровый свет — через окна высоко под куполом или через нечто вроде узких бойниц в стенах.

Мы вошли в этот свет и постояли, привыкая к нему и к церковному запаху.

Прямо против входа висела большая икона. Вернее, это была не икона, а иконописный портрет молодого мужчины со взглядом старого психиатра. Он держал в руках открытую книгу. Тенистой славянской вязью вязались строки: Блажени есте, егда поносят вас и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще Мене ради, радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех.

  57  
×
×