59  

В смысле государственном или общественном «детский» стиль поведения является очевидным злом. Государство-подросток часто ведет себя (что естественно для детского возраста) эгоистично, неумно, безответственно, крикливо, жестоко, неопрятно и так далее. Если у него при неразвитом уме крепкие бицепсы, да еще рогатка в руках, оно может натворить немало бед. Поэтому сосуществование аристополиса со «странами-подростками» возможно лишь, если это взаимоотношения учителя и учеников или воспитателя и воспитанников. Аристополис должен обладать в глазах мира большим авторитетом и большей силой.


С учетом всех этих поправок и дополнений определение аристономического государства получилось у меня несколько более сложным, нежели формула аристономической личности.

АРИСТОПОЛИСОМ МОЖНО НАЗВАТЬ СТРАНУ, ЕСЛИ ОНА ОБЕСПЕЧИВАЕТ ДОСТОЙНОЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ И ПОЛНОЦЕННОЕ РАЗВИТИЕ СВОИХ ГРАЖДАН; СУЩЕСТВУЕТ В СООТВЕТСТВИИ С ТВЕРДЫМИ МОРАЛЬНЫМИ НОРМАМИ И СПОСОБНО ЭТИ ПРИНЦИПЫ ОХРАНЯТЬ; ОБЛАДАЕТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТЬЮ И ПОЛИТИЧЕСКОЙ ВЫДЕРЖКОЙ; ЗИЖДИТСЯ НА СОЛИДАРНОСТИ И ПРОЧНОСТИ ОБЩЕСТВА; ОТНОСИТСЯ К ДРУГИМ СТРАНАМ С УВАЖЕНИЕМ И ЭМПАТИЕЙ, НО ПРИ ЭТОМ СПОСОБНО ЗАЩИТИТЬСЯ ОТ АГРЕССИИ.

К сожалению, в сегодняшнем мире нет не только ни одного аристополиса – нет даже страны, которая в достаточной степени обладала бы хоть какой-то из вышеперечисленных характеристик. Разве что за исключением последней (военной), которая, повторю еще раз, является временной. «Взрослых» средь нас пока нет. Мы все похожи на гурьбу дворовых подростков, где наибольшим авторитетом пользуются бузотеры с твердыми кулаками или «богатенькие мальчики», у кого есть велосипед, кулек леденцов и футбольный мяч.


(Из семейного фотоальбома)

* * *

Перед полуночью (Антон к этому уже привык, насколько к такому возможно привыкнуть) воздух будто загустел, стал застревать в легких: трудно вдохнуть, еще трудней выдохнуть. Отовсюду несся гул приглушенных голосов, всех неудержимо тянуло разговаривать, но никто, ни один человек, не касался единственной темы, занимавшей сейчас мысли каждого.

Примерно с половины двенадцатого разговоры начнут стихать, и в камере постепенно установится мертвая тишина.

Вдоль каменных стен – нары, сплошной помост из грубых досок. Под нарами хранят вещи: сменную одежду, миски и ложки, у кого есть – съестное из передачи. Разложено так, чтобы охраннику прямо от двери всё было видно. Если положить неправильно, отбирают. После десяти часов ходить по камере воспрещается – новый порядок, установлен неделю назад. Поэтому все двадцать восемь человек на своем месте: одни лежат, другие, свесив ноги, сидят. Это напоминало бы парную в дешевой бане, если б арестанты не были одеты и не кутались кто в пальто, кто в шинель, немногие счастливцы – в одеяло.

Хотя было не так уж холодно, не то что в прошлом месяце. Сосед слева, профессор Брандт из университетской метеорологической станции, говорил, что в этом году выдался аномальный октябрь, в двадцатых числах ночью доходило до минус восьми. Николай Христофорович столько лет занимался метеоизмерениями, что определял температуру с точностью до половины градуса. «У меня термометр вмонтирован в кожу», – говорил он.

Нынче, по словам Брандта, для пятого ноября день выдался необычно теплый. В камере не меньше двенадцати градусов – двадцать восемь человек прогрели небольшое помещение дыханием. «Сегодня жить можно», – сказал Николай Христофорович минуту назад. Сказал – и насмешливое длинное лицо вдруг еще больше вытянулось.

Неудачно выразился профессор, совершил faux pas. Можно сегодня жить или нельзя, решать не ему.

Дела у Брандта были скверные. В свое время он состоял в ЦК партии кадетов. Всю эту компанию расстреляли еще в сентябре. Даже удивительно, что Николай Христофорович до сих пор здесь. Днем он часто размышлял вслух, чем можно объяснить подобный казус. Но не вечером. Не перед полуночью.

В этот час всеобщей разговорчивости Брандт тоже не молчал, но предпочитал разглагольствовать на отвлеченные темы. Должно быть, философствование действовало на него успокаивающе.

Вот и сейчас, выдержав небольшую паузу после не к месту вырвавшейся фразы (у Антона она вызвала суеверный трепет), профессор принялся развивать одну из своих излюбленных теорий: о неправильном отношении интеллигенции к народу.

  59  
×
×