20  

Стоит мне закрыть глаза, я вижу падающие балки, стены, разрушающиеся под своим весом. Огонь ревет, словно отец богов Кронос, проедающий себе путь сквозь время и собственных детей. Грохот. Я вздрагиваю. Последним усилием огонь, пляшущий рыжий великан – огромный непристойный мим, обнаженный в своем пламени, вздымает над головой балку и швыряет в черное небо. Она летит. Она совсем рядом. В последний момент я поднимаю голову и вижу, как кусок тлеющего по краям неба – красные угольки вспыхивают – падает на меня сверху…

Все. Темнота. И боль.

Я просыпаюсь. Тарквиний напротив меня совсем сполз с сиденья, из приоткрытого рта – несколько оставшихся зубов – свисает ниточка слюны. Он жалок. И трогателен, что странно. Именно он тогда, во время пожара… нет, не он.

Сырость. Я ежусь и плотнее натягиваю на себя шерстяное

одеяло.

Воспоминания спутаны и дрожат, как отражение в темной воде. Вот бежит водомерка, оставляя за собой тонкие круги. Когда я открываю глаза, все становится белым. Потолок, свет вокруг, солнечное пятно на одеяле и на стене. Кувшин, стоящий возле кровати, на которой я лежу… Мне нравится его изогнутый глиняный бок. Бронзовая чашка… нет. Кувшин глиняный, правильно. А чашка – стеклянная. Из двери тянет свежестью, я чувствую дуновение ветерка на своем лице…

Но ничего не слышу. Меня пробирает озноб. Это словно холодная вода, в которую тебя окунают с головой. Я оглох. Заходит раб, видит, что я не сплю, и спешит скорее дать воды, наклоняет кувшин. Я смотрю, как льется прозрачная струя, дергается иногда и дрожит.

Беззвучно.

Мои руки забинтованы, запах вонючей желтой мази. Ожоги…

Идет июль.

Раб наливает воды и дает выпить. У него мягкие незагорелые руки домашнего раба. Чашка касается моих губ, гладкий край – я начинаю пить. Прохладная полутвердая вода с привкусом кипрского стекла. Она льется внутрь, заполняет пустоту и сухость, успокаивает меня. Я выглатываю воду – жадно, как теленок; кадык ходит вверх-вниз, словно рукоять насоса, которым качают воду вигилы – «бодрствующие», пожарные. Откидываюсь на подушки. И вдруг понимаю: я не слышал ничего, когда пил.

Не слышал стука, когда кувшин наклонялся и задевал стеклянный край чашки. Не слышал плеска льющейся воды, когда струя вздрагивала и наполняла чашку… Не слышал удара собственных зубов о край.

Я оглох. И тогда я закричал на раба – не слыша сам себя, не слыша ничего, кроме вот этого рокота внутри, нарастающего давления. Раб поднял глаза – синие – и выронил кувшин.

Он медленно падает. Я смыкаю веки, слышу, как барабанят капли по крыше повозки, – и вижу падающий кувшин. Воздух почти белый, пронизан солнечным светом. На боку кувшина – геометрический узор, я вижу насечки крест-накрест, с застывшей глиной по краям бороздок. Кувшин падает целую вечность…

Пока он падает, я открываю глаза и моргаю, веки слиплись. Дождь перестал, только с крыши повозки срываются отдельные капли, иногда – целые потоки капель. Топот солдатских калиг, шлепанье по мокрым камням. Военная дорога ведет от границы Белгики, от Могунтиакума, главной военной базы, тянется по просторам Германии, а дальше… дальше – город Ализон, резиденция Вара, и глухая варварская глушь, там стоят летним лагерем три германских легиона. В том числе Семнадцатый Морской.

Зябко. Сыро. Я кутаюсь в плащ, выглядываю из окна – мокрые камни, на обочине блестят лужи, слышу отдаленный смех и болтовню – легионеры развлекаются на ходу. Слышу чей-то резковатый насмешливый голос, опять хохот – кто-то взял на себя труд дать «мулам» если не хлеба, то хотя бы зрелищ. Какой молодец.

Тарквиний напротив меня совсем сполз на сиденье, глаза закрыты, старческая шея обнажена. Остальные рабы сидят в задней части повозки – только старику позволено ехать в комфорте.

Катон Старший писал: квирит, избавься от лишнего. Продай излишки зерна, масла; продай вино, что сделали твои рабы… Продай старого раба. Марк Порций Катон Старший – пример для настоящего римлянина. Марк Порций Катон Старший добродетелен и умерен, он бы продал Тарквиния давным-давно – когда у того только начали выпадать зубы. И плевать, что старик был со мной с детства – это все ерунда по сравнению с настоящей римской умеренностью. Старый раб – лишнее имущество, обременение, роскошь, а не что-то другое.

Воспоминания – тоже лишняя роскошь, по Катону Старшему. Впрочем, что-то подобное сейчас начинает говорить принцепс…

Дорога идет в окружении сырой зелени, между склонов, поросших вереском – я вижу фиолетово-розовые мелкие цветки, целый лиловый ковер, выстеливший землю от обочины до леса. Иногда вижу пашни – они словно врезаны между лесом и клиньями болот. Камыш качается под ветром. В зеленовато-бурых, заросших ряской озерцах плавают лягушки – вот одна, подергивая лапами, срывается с листа и, разгребая лапками ряску, уходит в глубину. Кажется, ее спугнул скрип колес и хохот легионеров.

  20  
×
×