2  

Еще бы мгновение – и Юрий бросился прочь, назад на улицу, в спасительный луч фонаря-прожектора, висевшего у входа в общежитие.

Но что-то тяжелое вдруг обрушилось на затылок. Боковым зрением Петренко лишь успел заметить, как бомж, собиравший возле кустов бутылки, замер с открытым ртом.

Потом наступила абсолютная темнота.

Глава 1

Витебск, 1906 год

– Мошка! Мошка!! Мошка-а-а!!!

Устав кричать, Фейга-Ита вернулась в дом. Вскоре до Мойши Сегала,[1] примостившегося с блокнотом и карандашом в тени яблонь, донеслись голоса соседок.

– Какая селедочка в вашей бакалейной лавке!

– Жирная! Вкусная! Так и тает во рту!

Мать хлопотала, взвешивая селедку. Потом сразу же кому-то понадобились сахар и свечи.

…Мойше всегда нравилось наблюдать, как Фейга-Ита, невысокая, полная, все время находится в движении. То она суетится на кухне, и из печки вкусно пахнет приготовленными к Шаббату кушаньями. То качает люльку. В ней всегда сопит, сжав крохотные кулачки, малыш. Мойша помнит их всех – восьмерых братьев и сестер. Писклявые комочки, которые позднее становятся шустрыми товарищами. Мама всех растит. Всех кормит. И, едва звякнет колокольчик над дверью, несется прочь из кухни. Вместо прихожей в их маленьком домике на Покровской улице – бакалейная лавка. Мамочка бежит к покупателям, отпускает товар, пересчитывает деньги, дает сдачу. Устав, ерошит его волосы:

– Поговори со мной, Мошка!

Мойша молчит. Хочется сказать, что мамины ангелы розового цвета. Но он стесняется. Ведь смех Фейга-Иты после таких замечаний не умолкает долго, и возле светящихся добротой маминых глаз появляются лучики морщин.

Конечно, жаль, что мама ему не верит. Ведь ангелов на самом деле так много. Они парят над крышами домов родного Витебска, кружатся над Двиной, с удивлением рассматривают зеленые верхушки деревьев.

Первый раз Мойша увидел ангелов в доме дедушки.

Сверкнул острый нож, и, вздрогнув, коровка испустила дух, дед ловко управился с вытекающей кровью. И вот уже лежат в тазу куски дымящегося парного мяса.

«Я не буду тебя кушать», – обещает Мойша разделанной туше.

И не сдерживает это обещание. Бабушка так уговаривает внука попробовать тушеного мяса. Кусок застревает в горле, но… Бабушка, милая, родная, как ей отказать.

Весь двор заполнен коровьими шкурами. А над ними летают души убитых коровок. Ангелов много, очень много. Увидев их впервые, Мойша перепугался до смерти, мороз прошел по коже, страх сдавил горло. Но ангелы, белые, прозрачные, приветливо взмахивают крыльями и растворяются в черной свежей ночи, становятся звездами, далекими, дрожащими.

А папины ангелы – другие. Темно-синие, уставшие, они грустно кружатся над сидящим за столом отцом. В длинной папиной бороде, в волосах, на одежде – везде мерцают селедочные чешуйки.

По вечерам мама пододвигает к отцу горшочек, в нем вкусно пахнущее жаркое. Жаркое – только для папы. Он работает грузчиком в селедочной лавке, ворочает тяжелые бочки. Рассол заливает одежду, соль и чешуя, кажется, намертво впитались в папу, не отмыть, не избавиться. Хацкель[2] засыпает за ужином. Он так устает, что вечером лишается всяких сил. Только при взгляде на детей на его губах иногда мелькает едва уловимая улыбка.

Ах, как же горько смотреть на папины руки – мозолистые, распухшие.

Хацкель набрасывает талес, открывает Тору. Но, прочитав буквально пару строк, клюет носом, начинает посапывать. Тогда Фейга-Ита наскоро дочитывает молитву, задувает стоящую на столе свечу, и кухонька погружается в желтый полумрак. Тусклый свет керосиновой лампы рисует тени на выбеленных стенах.

Рисует…

Мойша долго не знал, что это такое – рисовать. В хедере преподавали идиш, иврит и Тору. Ходить в синагогу, отмечать Пурим, Суккот и Йом-Кипур,[3] молиться – все это было так же естественно, как дышать. Лишь когда мама отвела его в гимназию, а потом вышла к Мойше, сидевшему у кабинета директора, взволнованная и раскрасневшаяся, он впервые услышал что-то непостижимое. Непонятное.

– Мошка, бедный мой Мошка, – крохотный мамин подбородок задрожал, – директор говорит: в гимназию не принимают евреев. А еще он сказал, что будь его воля – он вообще запретил бы евреям жить в Витебске.

Мойша пытался осознать смысл маминых слов, но не мог. Здесь их дом. В этот, на Покровской улице, семья переехала, когда удалось скопить денег. А раньше жили в лачуге на Песковатиках. Рядом с тюрьмой и сумасшедшим домом. Мама рассказывала, что, когда он родился, в городе начался пожар. Все перепугались. И маленький Мойша перепугался и не хотел плакать, и все уже решили: не жилец. Но его положили в корыто с закругленными краями, и вот тогда он завозмущался…


  2  
×
×