135  

Даже когда ненависть к собственной стране и ее прошлому считалась в обществе признаком хорошего тона, я интуитивно сторонился разоблачительных романов, орущих прожорливыми голосами чаек о всяких гулаговских детях Арбата, идущих в белых одеждах. Меня смущала литературная полуправда, и в особенности ее насупленные авторы, колотящие о стол гулкими черепами жертв минувшей социалистической эпохи. Этот костлявый перестук ничего не менял в моем отношении к Союзу. Повзрослевший, я любил Союз не за то, каким он был, а за то, каким он мог стать, если бы по-другому сложились обстоятельства. И разве настолько виноват потенциально хороший человек, что из-за трудностей жизни не раскрылись его прекрасные качества?

И был еще один ключевой момент, важность и парадоксальность которого я осознал лишь через годы. Союз знал, как сделать из Украины Родину. А вот Украина без Союза так и не смогла ею остаться…

Страна, в которой находились одновременно два моих детства — подлинное и вымышленное — была единственной настоящей Родиной, которой я не мог отказать. И лежащая на подносе Книга Памяти была ее повесткой…


Я, конечно, не сразу в подобной философской манере рассуждал. Вначале, едва я Книгу увидел, ноги, как говорится, подкосились, и страх так лягнул кровью под дых, что несколько минут толком вдохнуть не получалось, только рот открывал. Странно, я готовился почти три месяца, а роковой день все равно застал меня врасплох. Потянулся было за Книгой Терпения, но бросил — я не одолел бы и страницы. Клацая о стакан зубами, я выпил уже собранную воду, налил доверху спирту и опрокинул залпом. Обуглились горло и пищевод. Огненный столб ударил в голову…

Помогло. Я понял это, когда схлынул удушливый жар. Словно навсегда перегорела деталь, отвечающая за страх. Мне больше нечем было бояться. Я навсегда успокоился.

* * *

Шла вторая неделя моего поста. Сухарей было навалом, и голода я не испытывал. В батарее подозрительно шумело, удои чуть сократились. За последние сутки набежало полтора стакана. Видимо, отопительный сезон подходил к концу, и воду вскоре могли вообще отключить.

Наутро в подъемнике оказалась моя личная одежда и — неожиданный сюрприз — куртка покойного Гриши Вырина. Наверняка, кто-то из бабьей дружины Горн тогда у сельсовета позарился на необычный трофей и стащил с безликого мертвеца панцирь.

Ничто во мне не дрогнуло. Я просто с удовольствием натянул поверх свитера пахнущую дымком куртку и почувствовал себя вполне защищенным.

Прислали золингеновскую бритву. Я воспринял это как шутливый намек на мои «вскрытые» вены и не обиделся. Сунул бритву в карман и выпил ржавого «чаю» вприкуску с сухарями.

Наверное, это были самые безмятежные дни с момента моего заключения. Я даже сумел бы покончить с собой, если бы только захотел. Изначально, от природы, я не боялся смерти. Более того, почти до третьего класса я был уверен, что когда вырасту, то стану военным, однажды погибну, и над моей могилой прогремит торжественный салют. Чаще всего я представлял смерть с гранатой. Я отстреливаюсь от наступающих врагов. Замолчал автомат, кончилась обойма в пистолете. Я прячу последнюю гранату за пазуху так, чтобы легко дотянуться до предохранительной чеки. Я поднимаю руки, вылезаю из укрытия и говорю, что у меня важное сообщение для их командира. Он подходит, самодовольный враг, его солдаты окружают меня. И тогда я дергаю зубами чеку и ухожу в вечность, в гранитные контуры монумента и золото букв на мемориальной доске: «Старший лейтенант Алексей Вязинцев пал смертью храбрых…». В минуты фантазий мои глаза горели от выступивших слез, и щеки пылали жаром мученического пламени той, еще не разорвавшейся гранаты…

Повзрослевшему, мне упростили задачу — предложили облегченный вариант подвига. Даже погибать было не нужно. Наоборот, вечно жить на благо Родины — чего же тут было бояться?

Меня не особенно волновало, что будет со мной, если я вдруг прерву чтение спустя, допустим, год? Выйду ли как медведь из спячки или же рассыплюсь прахом, сработает ли вообще пресловутый механизм бессмертия, заложенный в Книги…

* * *

Мне вдруг стали сниться убитые мной люди. Это были отнюдь не кошмары, а ровные эпические сны. В одном я перенесся в унылый пейзаж, что украшал мою стену. Бродил среди берез, дышал сырой прохладой, жевал талый снег, поглядывал за реку. На противоположном берегу сновал белесый, точно сотканный из паутины, павлик, что-то кричал, размахивая гипсовыми рукавами, но ветер уносил невесомые слова.

  135  
×
×