48  

Таня вздохнула тягуче, утерла ладошками влажное от непросохших еще слез лицо, улыбнулась грустно. Потом подняла на бабку глаза, проговорила тихо:

– Ладно, бабушка, я постараюсь. Правда постараюсь. Ты мне пирог с капустой сейчас испеки, ладно? Так по пирогу соскучилась…

– Ой, да это ж я мигом! Сейчас прямо и приставлю, у меня и тесто взошло, наверное! Ты пока умойся с дороги, переоденься. Ой, а шуба-то на тебе, гляжу, другая совсем…

– Ну да, другая. Это мне Ада подарила. Я не хотела, да она настояла. И еще подарков каких-то накупила – там, в прихожей, чемоданы стоят…

Тяжело поднявшись с дивана, на который, только успев войти в комнату и не раздевшись, сразу и рухнула, она прошла в прихожую, скинула с себя, как ненужную шкурку, новую шикарную шубу, небрежным жестом повесила ее на крючок вешалки. Не в радость ей была эта новая шуба. Все было не в радость. Потянув собачку замка на новом чемодане, она откинула крышку, долго вглядывалась в ворох ярких, пахнущих незнакомо и пугающе пакетов, потом сунула руку в один из них… Что-то скользнуло меж пальцев легчайшим холодным шелком, упало к ее ногам небрежно-изысканно, словно и в руки даваться не хотелось. Что ж, и не надо. Засунув, даже не развернув толком, это небрежно-изысканное обратно в пакет, Таня решительно захлопнула крышку, задернула замок и пихнула чемодан в глубокий стенной шкаф в прихожей – с глаз подальше. Пусть там стоит. Не надо ей ничего. Душа не лежит, и все тут.

Вскоре по маленькой квартирке разнесся уже и запах пекущегося в духовке пирога – родной, с детства знакомый, душевно-сытный. Жизнь Тани Селиверстовой, похоже, потихоньку налаживалась… Потянув носом воздух, она пошла навстречу этому запаху в сторону кухни, села перед большой чашкой свежезаваренного чая, заботливо подвинутой ей бабкой Пелагеей. Ткнувшись носом в ее чистенькую фланелевую рубашечку, проговорила тихо:

– Ничего, переживем, бабушка… Завтра на работу обратно проситься пойду…

Глава 14

– О, Селиверстова, здорово! Что, не улетела еще в свой Париж? – удивленно поднял на нее глаза заведующий отделением хирург Петров, оторвавшись от разложенных на столе чужих историй болезни.

– Так я уж обратно прилетела, Дмитрий Алексеевич… – садясь перед ним на стул, виновато улыбнулась Таня.

– Как это – обратно? Ну ты даешь, Селиверстова! Ой, да что это с тобой? На тебе ж лица нет… Случилось что, Тань?

– Ой, не спрашивайте меня ни о чем… – махнула рукой Таня, проглатывая вмиг образовавшийся в горле слезный комок. – Лучше скажите – обратно возьмете? Вот, я заявление написала…

– Да, конечно… Конечно, возьму… Слушай, а может, помочь чем надо? Ты скажи, Танюха. Не реви только. Что с тобой приключилось? Терпеть не могу, когда у баб глаза такие несчастные! Может, расскажешь все-таки?

– Может, и расскажу. Потом…

– Ладно. Потом так потом. Выходи завтра в ночную смену. А пока иди, оформляйся. Давай, я заявление твое подпишу…

– Ага, спасибо…

Схватив свое заявление с поставленной на нем закорючкой подписи, Таня торопливо выскочила из его кабинета, пошла по знакомому коридору в сторону отдела кадров. Хороший все-таки мужик этот Петров. Хоть и говаривали про него, что он бабник первостатейный. А еще говаривали, что он будто из другого города к ним переехал, что дети у него тут живут… И еще – что детей этих у него много, куча-мала настоящая. И все от разных женщин. Может, и правдой это было, черт его знает… А только все равно он хороший! Чуялось от него за версту теплом, как от горячей спасительной печки в лютый мороз. И впрямь захотелось ему поплакаться, очень уж сильно захотелось! Будто подсказало ей что внутри – ему только и можно, только он ее и поймет, и пожалеет. А как будет жалеть – это уж дело десятое. Замерзающий об огне не думает. Он просто к печному теплу идет, и все. Вот и Таня пошла к этому теплу следующей же ночью, ни о чем не думая. Туда, к теплу, в маленький кабинет доктора Петрова. Так и запомнилась потом ей эта ночь, начавшаяся с обычной картинки – стол, початая бутылка водки, бабкины пироги на закуску, добрые внимательные глаза напротив, в которые можно провалиться всей своей бабской невостребованной да обиженно-сердечной сутью…

Петров слушал ее очень внимательно. Плескал водки в стаканы чуть-чуть, чокался с ней, выпивал и снова слушал. Так, будто ее проблема есть самая для него на свете важная. И не перебил ни разу, только курил много, держа сигарету меж сухих, желтых от хлороформа пальцев. Потом поднял на нее карие влажные, очень добрые и всепонимающие глаза, проговорил тихо:

  48  
×
×