33  

Тетя Нора протяжно вздохнула и с силой провела рукой по льняной салфетке с вышитыми на ней гладью васильками да незабудками, словно остановить попыталась неумолимое вращение этой безжалостной жизни–кинопленки. Повернув голову к черному окну, смотрела в него долго и внимательно, будто видела там что–то еще, кроме ярких огней ночного города да раскачивающихся под студеным февральским ветром тополиных веток. Татьяна Львовна, помешивая свой борщ, обернулась к ней от плиты:

— Чего ты замолчала, тетя Нора?

— Да так, Танечка. Бабку твою вот вспомнила…В нее сынок–то твой пошел. И она тоже иногда такие поступки совершала странные… Видно, есть, есть на земле необходимость в людях таких, которые добротой своей да совестью других раздражают. Не может бог там, наверху, на нашу пустоту отмороженную смотреть…

— Да… Лишний раз только в своей правоте и убеждаюсь, тебя слушая, тетушка моя дорогая, — садясь напротив тети Норы, грустно проговорила Татьяна Львовна. — Вот зря все–таки я Илью вам с мамой тогда доверила. Самой надо было воспитывать. А вы сделали из него херувима какого–то. Другие дети как дети, по ночным дискотекам шляются, пьют да курят, с девчонками развлекаются. А этот все чужие проблемы решает. Особенной духовной жизнью живет — слышит неслышимое, видит невидимое. А видимого не видит…

— Нет, Танечка, не зря. Да и вообще – этого мальчика, знаешь, и воспитывать не надо было. Он сам по себе такой. Нельзя его ломать. Да и не дам я тебе его ломать, пока жива, все равно не дам. Вот так вот…

Она тяжело поднялась со стула, опираясь рукой о столешницу, пристроила под руками свои костыли и медленно пошла к выходу. В дверях кухни остановилась и, обернувшись к Татьяне Львовне, с улыбкой произнесла:

— А капусту, Танечка, в борщ кладут в конце варки, чтоб она не разваривалась, а чуть–чуть совсем на зубах похрустывала…

Войдя к себе, она тихо подошла к свернувшемуся калачиком на своем диване внуку. Он крепко спал и не видел, как бабка Нора заботливо наклонилась над ним, как, пытаясь изо всех сил удержаться на одной ноге и не потерять хрупкое свое равновесие, неловко укутала его старым вытершимся пледом, связанным заботливыми руками бабки Виры из настоящей верблюжьей шерсти еще в те времена, когда маленький Илюша Гришковец только появился в их жизни, не слышал, как пришел с работы уставший Андрей Васильевич, как сидели они с матерью на кухне и, о чем–то тихо переговариваясь, ели горячий борщ, а потом долго пили чай, наслаждаясь своим общим, наконец таки обретенным тихим домашним счастьем.

А в бывшем доме Андрея Васильевича, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку, долго и горько плакала Люся — о своей несостоявшейся любви, об отцовском предательстве, о несправедливости жизни, да о многом … О чем еще может плакать ночью в подушку молодая женщина, оставшаяся одна, совсем одна, без любви и поддержки, с одной только Шурочкой на руках?

ЧАСТЬ II

10.

— Слушай, Молодец–Гришковец, у тебя что, и в самом деле друзей никаких нет? Ты почему уже второй месяц у нас пропадаешь? Не надоело тебе Шурочкины бредни про полезное питание и здоровый цвет лица слушать? – приставала к Илье Люся, сидя с ногами на спинке любимой скамеечки в скверике. Позднее мартовское солнце светило игриво и ласково прямо в ее блаженно улыбающееся лицо с едва проклюнувшимися бледными веснушками, обещая первый румяно–нежный весенний загар. – Чего молчишь–то? Опять странностями своими мучаешься?

— Ну почему нет друзей? Есть, наверное…

— Как это – наверное? А ты что, определенно не знаешь, что ли? – не унималась Люся.

Илья взглянул сбоку на ее запрокинутое к солнцу лицо, улыбнулся счастливо. Захотелось вдруг сказать просто и прямо, что торчит он у них с Шурочкой целыми днями вовсе не потому, что девать ему себя некуда, а потому, что его давно уже тянет сюда, в их дом, словно магнитом. Сама она не замечает, что ли, что с ним такое происходит…

Люся, конечно же, все «такое» как раз и замечала. Давно – с той самой первой их встречи, и сама себя иногда ловила на мысли, что уже и не представляет, как это она раньше обходилась без странного этого парня. Мысли эти, впрочем, никак не связаны были с ее мучительной и униженной, походя растоптанной любовью; Глеб все еще сидел в душе крепко и основательно, и черная на него обида часто накатывала невидимой волной, перехватывала дыхание. А Илья – это был Илья… Он вошел в ее жизнь сразу, как необходимый ее атрибут, как некая хорошая привычка, он даже и с Шурочкой нашел каким–то непостижимым образом общий язык… И еще – ему было до всего дело, чем бы она ни занималась, куда бы ни пошла, о чем бы ни горевала. Она не могла сказать определенно, нравилось ей это или нет, просто непривычно было – раньше–то она сама по себе жила. Шурочке давно уж не до нее, а отец… С отцом она дружила, конечно, но иногда ей казалось, что пропади она из его жизни надолго, он и не заметит совсем…

  33  
×
×