215  

— И что ты собираешься с этим делать?

Он наклоняется ко мне совсем близко, и я думаю, что на этот раз он точно ударит меня, по меньшей мере снова начнёт трясти. Но вместо этого он встречается со мной взглядом (я никогда не видел, чтобы глаза у него были такие большие и такие тёмные), а потом хватает себя за ухо.

— Что это, Скутер? Что ты видишь, старина Скут?

— Твоё ухо, папа, — говорю я.

Он кивает, по-прежнему держась за своё ухо и не сводя с меня глаз. Все последующие годы я иногда буду видеть эти глаза в моих снах.

— Я собираюсь не отрывать его от земли, — говорит он, — и когда придёт время… — Он выставляет вперёд указательный палец, поднимает большой, начинает «стрелять». — Каждого, Скутер. Каждого святомамкиного нациста, которого я там найду.

Может, он действительно бы их убил. Мой отец. В ореоле протухшей славы. Может, в газетах появились бы заголовки: «ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ОТШЕЛЬНИК ВПАДАЕТ В НЕИСТОВСТВО, УБИВАЕТ ДЕВЯТЬ СОСЛУЖИВЦЕВ И СЕБЯ, МОТИВ НЕЯСЕН», — но прежде чем он успевает это сделать, дурная кровь уводит его на другую дорогу.

Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со снегом, он становится всё более замкнутым и молчаливым. Перестаёт бриться, потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдёт на работу. Я боюсь спрашивать, потому что теперь большую часть времени он проводит илп наверху, в своей спальне, или внизу, лёжа на диване, слушая кантри-музыку на волне радиостанции WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно бегают взад-вперёд, он высматривает их, людей с дурной кровью, кровь-бульных людей. Поэтому — нет, я не могу его спрашивать, но должен, потому что если он не пойдёт на работу, что станет с нами? Десять лет — достаточный возраст для того, чтобы знать: если поступления денег нет, мир переменится.

— Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, — говорит он задумчивым тоном. Лёжа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лёжа в старом рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лёжа под песню Реда Соувина [128] «Давай уйдём», звучащую из радиоприёмника.

— Да, папа.

Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что он уже ушёл. Хуже того, что-то в нём прячется, растёт, становится сильнее, дожидается своего часа.

— Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.

— Я думаю, это твоё дело, — говорю я. — Я пришёл лишь для того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.

Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.

— Хочешь знать. Когда. Я. Пойду. Туда. — Он отпускает мою руку и садится. Глаза его ещё больше, чем прежде, и не могут стоять на месте. Бегают и бегают в глазницах. — Я туда больше никогда не пойду, Скотт. Эта лавочка закрылась. Эта лавочка взорвалась. Неужели ты ничего не знаешь, тупой, маленький, приклеившийся ко мне сучонок? — Он смотрит на грязный ковёр гостиной. На радио Ред Соувин уступает место Ферлину Каски [129]. Потом отец смотрит на меня, и он снова отец, и говорит нечто такое, от чего у меня чуть не рвётся сердце. «Ты, возможно, тупой. Скутер, но ты смелый. Ты — мой смелый мальчик. И я не позволю этому причинить тебе боль!

Потом он опять ложится на диван, поворачивается на живот и просит, чтобы я его больше не беспокоил, потому что он хочет поспать.

В ту ночь я просыпаюсь от звука дождя со снегом, барабанящего в окно, и он сидит рядом с кроватью, улыбается, глядя на меня сверху вниз. Только улыбается не он. Нет в его глазах ничего, кроме дурной крови. «Папа?» — говорю я, а он мне не отвечает. Я думаю: «Он собирается меня убить. Собирается схватить руками за шею и задушить, и всё, через что мы прошли, в том числе и то, что случилось с Полом, ничем мне не поможет».

Но вместо этого он говорит сдавленным голосом: «Засыпай», — встаёт с кровати и уходит. Походка у него какая-то дёргающаяся, подбородок выставлен вперёд зад покачивается, словно он видит себя сержантом на плацу или что-то в этом роде. Через несколько секунд я слышу жуткий грохот и понимаю: он свалился, спускала с лестницы, может, даже сам бросился вниз, и какое-то время лежу, не в силах вылезти из постели, надеясь, что он умер, надеясь, что он не умер, не зная, на что надеюсь больше. Какая-то часть меня хочет, чтобы он поставил последнюю точку, вернулся и убил меня, чтобы подвёл черту под ужасом жизни в этом доме. Наконец я кричу: «Папа? Ты в порядке?»


  215  
×
×