223  

Кирка прислонена к изголовью, и тем её концом, который прорубил мою кровать, прижат к полу листок бумаги. Язнаю, это записка, которую он мне оставил, и не хочу её читать, но должен. Он написал только три строчки, всего восемь слов. Слишком мало, чтобы забыть.

УБЕЙ МЕНЯ, ПОТОМ ПОЛОЖИ РЯДОМ С ПОЛОМ, ПОЖАЛУЙСТА


19

Лизи, плача ещё сильнее, чем прежде, перевернула эту страницу и опустила на колени поверх прочитанных. Теперь в руке у неё осталось только две. Почерк стал уже не столь уверенным, буквы соскальзывали с линеек, чувствовалась усталость автора. Она знала, что за этим последует («Я ударил его киркой по голове, когда он спал», — сказал ей Скотт под конфетным деревом), и должна ли она читать здесь все подробности? В тех обетах, что она давала при венчании, было что-нибудь насчёт чтения признаний умершего мужа?

И однако эти страницы взывают к ней, кричат, как что-то одинокое-одинокое, лишившееся всего, кроме голоса. И Лизи опускает взгляд на последние листки, говоря себе, что закончить с этим нужно как можно быстрее, раз уж она должна это сделать.


20

Я не хочу, но беру кирку и стою, держа её в руках, смотрю на него, хозяина моей жизни, тирана моих дней. Я так часто ненавидел его, и он никогда не давал повода его полюбить, теперь я это знаю, но что-то он мне дал, особенно в те кошмарные недели, после того как Полу ударила в голову дурная кровь. И вот в этой гостиной, в пять часов утра, когда первый серый свет прокрадывается в окна и снег с дождём барабанят по стёклам, под храп, который доносится с дивана, под рекламу какого-то мебельного магазина в Уилинге, западная Виргиния, куда я никогда не попаду, я осознаю, что пришло время сделать выбор между этой парочкой, любовью и ненавистью. Теперь я должен выяснить, которая из них рулит моим детским сердцем. Я могу оставить его в живых и убежать по шоссе к «Мюли», убежать в незнакомую, новую жизнь и тем самым приговорить его к аду, которого он боится, но во многом заслуживает. Более чем заслуживает. Сначала к аду на земле, аду одиночной палаты-камеры в каком-нибудь дурдоме, а потом к вечности в аду, чего он действительно боится. Или я могу убить его и освободить. Этот выбор предстоит сделать мне, и никакой Бог не может мне в этом помочь, потому что я ни в кого не верю.

Вместо этого я молюсь моему брату, который любил меня до тех пор, пока дурная кровь или какая-то тварь, как ни назови, не захватила его разум и сердце. И я получаю ответ, хотя, наверное, никогда не узнаю, пришёл ли он от Пола или из моего воображения, которое замаскировалось под него. Но в принципе разницы я не вижу: мне требовался ответ — и я его получил. Пол говорит мне в ухо, ясно и чётко, как при жизни: «Приз отца — поцелуй».

Я покрепче берусь за кирку. Реклама на радио заканчивается, и Хэнк Уильямс поёт «Почему вы не любите меня, как прежде? Почему обращаетесь со мной, как со старым ботинком?».


21

Три пустые строки, а потом слова появляются вновь, теперь всё написано в прошедшем времени и адресовано непосредственно ей. Строчки набегают друг на друга, не обращая никакого внимания на линейки, и Лизи уверена, что последний кусок он написал разом. Точно так же она его и прочитала. Перешла на последнюю страницу и продолжила чтение, то и дело вытирая слёзы, чтобы достаточно ясно видеть написанное и понимать, о чём речь. Увидеть всё мысленным взором, как она выяснила, оказалось чертовски легко. Маленький мальчик, босоногий, возможно, в единственной уцелевшей паре джинсов, поднимает кирку над спящим отцом в сером свете зари, под доносящуюся из радиоприёмника музыку, на мгновение кирка эта зависает в пропахшем черничным вином воздухе и — всё по-прежнему. А потом…


22

Я опустил её. Я опустил её с любовью (клянусь) и убил моего отца. Я думал, что мне придётся ударить его снова, но этого единственного удара хватило, и на всю жизнь он остался в моей памяти, это была мысль внутри любой моей мысли, я просыпался, думая: «Я убил моего отца», — и ложился спать с той же мыслью. Она стояла как призрак за каждой написанной мною фразой в каждой моей истории: «Я убил моего отца». Я рассказал тебе об этом под конфетным деревом, и, думаю, ты в достаточной степени облегчила мне душу, вот почему я смог продержаться пять, десять или пятнадцать лет. Но написать и сказать — не одно и то же.

  223  
×
×