99  

— Скотт, ты не сумасшедший… — Но она думает о том, как он выходил из темноты и протягивал ей изрезанную в кровь руку, в голосе слышались радость и облегчение. Она вспоминает собственные мысли, когда заворачивала то, что осталось от руки, в свою блузку: он, возможно, и любит её, но он также наполовину влюблён в смерть.

— Я безумец, — мягко говорит он. — Безумец. У меня галлюцинации и видения. Я их записываю, вот и всё. Я их записываю, и люди платят деньги, чтобы их читать.

На мгновение она слишком поражена его словами (а может, её поразили воспоминания о его изувеченной руке, которые она сознательно гнала от себя), чтобы ответить. Он характеризует своё ремесло (так он называет на лекциях то, чем занимается: искусство — никогда, только ремесло) как галлюцинацию. Как безумие.

— Скотт, — наконец к ней возвращается дар речи, — писательство — твоя работа.

— Ты думаешь, что понимаешь, — говорит он, — но ты не понимаешь той части, что связана с уходом. Для тебя это счастье, маленькая Лизи, и я надеюсь, что всё так и останется. Я не собираюсь сидеть под этим деревом и рассказывать тебе историю Лэндонов. Потому что я сам знаю мало. Я смог уйти в прошлое на три поколения, испугался всей той крови, которую обнаружил на стенах, и повернул назад. Ребёнком я видел достаточно крови, в том числе и своей собственной. В остальном поверь на слово моему отцу. Когда я был маленьким, отец сказал, что Лэндоны (а до них Ландро) делятся на два типа: тупаки и пускающие дурную кровь. Последние лучше, потому что они могут выпустить своё безумие, порезавшись. Приходится резаться, если ты не хочешь провести всю жизнь в психушке или в тюрьме. Он сказал, что это единственный способ.

— Ты говоришь о членовредительстве, Скотт?

Он пожимает плечами, словно уверенности у него нет. Не уверена и она. В конце концов, она видела его обнажённым. Несколько шрамов на теле есть, но лишь несколько.

— Кровь-булы? — спрашивает она. Уверенности в нём прибавляется.

— Кровь-булы, да.

— В ту ночь, когда ты разбил рукой стекло в теплице, ты выпускал дурную кровь?

— Наверное. Конечно. В какой-то степени. — Он тушит окурок, вдавливая в траву. Долго молчит и не смотрит на неё. — Это сложно. Ты должна помнить, как ужасно я чувствовал себя в ту ночь, столько всякого навалилось…

— Мне не следовало…

— Нет, — обрывает он её, — дай мне закончить. Я могу сказать это только разом.

Она ждёт.

— Я напился. Чувствовал себя ужасно и не выпускал этого… довольно давно. Не выпускал. В основном благодаря тебе, Лизи.

У сестры Лизи приступ членовредительства случился в двадцать с небольшим лет. Для Аманды всё уже позади (слава Богу), но шрамы остались — на руках у плеч и на бёдрах.

— Скотт, раз уж ты резал себя, должны были остаться шрамы…

Он словно её и не услышал.

— Потом, прошлой весной, когда я уже нисколько не сомневался, что он замолчал навсегда, будь я проклят, если он вновь не заговорил со мной. «Она бежит в тебе, Скотт, — услышал я его слова. — Она бежит в твоих венах, как святомамка, не так ли?»

— Кто, Скотт? Кто начал говорить с тобой? — Уже зная, что речь пойдёт о Поле или его отце, скорее всего не о Поле.

— Отец. Он говорит: «Скутер, если ты хочешь остаться нормальным, тебе лучше выпустить эту дурную кровь. Сделай это прямо сейчас, нечего ждать». И я выпустил. Немного… немного… — Он показывает жестами, где появились порезы, на щеке, на руке. — Потом, в ту ночь, когда ты рассердилась… — он пожимает плечами, — я выпустил её всю. Сразу, чтобы покончить с этим. И у нас всё хорошо. У нас всё отлично. Скажу тебе одно. Я лучше истеку кровью, как свинья на бойне, прежде чем причиню тебе вред. Прежде чем когда-нибудь причиню тебе вред. — На его лице появляется выражение презрения, которого раньше она не видела. — Я никогда не буду таким, как он. Мой отец. — И потом, буквально выплёвывая: — Грёбаный мистер Спарки.

Она ничего не говорит. Не решается. Да и не уверена, что сможет. Впервые за несколько месяцев задаётся вопросом, каким образом после таких глубоких порезов шрамов на руке практически не осталось? Конечно же, такое просто невозможно. Она думает: «Его рука не была порезана — его рука была искромсана».

Скотт тем временем раскурил очередную сигарету «Герберт Тейритон», и руки его только чуть дрожали.

— Я расскажу тебе историю, — говорит он. — Всего одну — и пусть она заменит собой все истории из детства некоего человека. Ведь истории — моя работа. — Он смотрит на поднимающийся к белому куполу сигаретный дым. — Я вылавливаю их из пруда. О пруде я тебе говорил, не так ли?

  99  
×
×