17  

Милиция явилась с обалденным опозданием. Она окружила «Искусство», когда веселье было фактически окончено. Только те, кто не мог удерживать вертикальной позиции, оставались на полу. Некоторые из них храпели, другие взывали к духу пуританства, многие пели шлягер сезона «Мимоходом, мимолетом, пароходом, самолетом…»

Бой тем временем продолжался снаружи вокруг монумента российской любви и славы. Некоторые предлагали взять здание Центрального телеграфа. Чемпион принял предложение возглавить временное правительство. Фил Фофанофф-Пробосцис украл ментовский мотоцикл с коляской и предложил прокатиться парочке цыганок. По неизвестным причинам, он был одержим увидеть двух гигантов современного мира, Федора Достоевского и Карл Маркса.

Сначала он поехал на Божедомку, где в саду Туберкулезного института стоит полузабытый пророк в ночной рубашке, сползающей с его грешных плеч. Оттуда отправился в самый центр, где вздымается гранитный Отец Коммунизма, с двумя перелетными птицами, нашедшими по пути с Кипра пристанище на его объемной голове.

Потом Фил Фофанофф исчез из виду, а также из своих воспоминаний…

Двадцать лет спустя достопочтенный Генри Тоусенд Трас-тайм спросил своего друга профессора Фила Фофаноффа:

— Где же ты был до того, как мы на следующее утро столкнулись возле бочки с огурцами на Центральном рынке?

Разговор между двумя светилами гуманитарной науки проходил, напоминаем, в Диогеновой гостиной Либеральной лиги Линкольна.

— Понятия не имею, — пробормотал Фил. — Последнее, что ч помню, был огромный лозунг: «Коммунизм — светлое будущее человечества!» Мотоцикл нес меня прямо на него с ошеломляющей скоростью. В голове была только одна идея: «Красота спасет мир!» После этого полный провал, затем — бочка с огурцами…

Они оба вздохнули. Золотые шестидесятые! Молодая зрелость!

— Можешь себе представить, Пробосцис, я полностью потерял следы моей прелести Ленки Щевич. Ничего о ней не слышал с тех пор… — сказал ГТТ.

— Она здесь, — безразлично пробормотал Филларион.

— Где?! Бога ради, где она?! — вскричал Трастайм с безудержной страстью.

— В Штатах. Я знаю точно, что она эмигрировала и поселилась где-то в Чикаго, — мямлил Фофанофф, растирая себе лоб и виски.

— Боже Всемогущий! Она в Чикаго! — Трастайма бросало и в жар, и в холод. — Замужем? Отягощена семьей?

— Можно только догадываться, — сморщился Фофанофф. По непонятным причинам он выглядел мрачнее тучи; явно впадал в депрессуху.

Друзья не замечали изменений в настроении друг друга. Фофанофф встал.

— Прости, Генри, но воспоминания о той ночи или, вернее, провал в воспоминаниях всегда оставляют меня побитым и помятым, как благородный русский самовар в руках французских мародеров. Ты не возражаешь, если я тебя оставлю и отправлюсь на каток?

— Ну, разумеется, Ваше Превосходительство! — воскликнул Трастайм, даже не обратив внимание на странное направление своего протеже. Он был весь поглощен жаркими расчетами. Прошло двадцать лет. Ей сейчас сорок. Женщины этого типа могут совершенно не измениться! О, если бы она хоть наполовину осталась той же Ленкой Щевич! Друзья расстались.

Джим Доллархайд спрыгнул с лесов и бросился через авеню Независимости к тележкам уличных торговцев. Он купил пакет жареной картошки «френч-фрайз» и вышвырнул его содержимое в мусорную урну. Потом он купил губную помаду и с помощью этого дивного прибора нацарапал на картоне два слова: «эмоциональная нестабильность». Две толстые бабы смотрели на него с автобусной остановки.

— Че это мужик делает? — спросила одна.

— Мужик пишет губной помадой на пакете из-под картошки, — сказала другая.

— Понято, — сказала первая. Подошел автобус.

В сравненье с чем?

— Что он, действительно на коньках катается? — спросил Мелвин Хоб-Готлиб, выказывая что-то выше обычной фэбээровской любознательности.

— Еще как! — воскликнул Джим с энтузиазмом, который заставил брови старшего агента Брюса д'Аваланша взлететь вверх и воспроизвести галочку на его лице вечно дежурного офицера.

— Вы должны увидеть это сами, доктор Хоб! Стоящее зрелище! Есть нечто сюрреалистическое в том, как он скользит на фоне нашего величественного Национального архива, сдвинув набекрень свой гоголевский шапокляк! Скольжение — моя вторая натура, поясняет он. До недавнего времени он этого не знал, пока при стечении благоприятных обстоятельств вдруг не выяснил, что преодоление законов трения — это ничто иное, как его вторая, если не первая натура, сэр.

  17  
×
×