31  

Я все открывал настежь дверь, потом мчался во двор — пару секунд высматривал Шольца и спешил на крыльцо…

Спустился Шольц, в шортах и тапочках. Он был чем-то похож на «рукколу»-Витю, только в лице его преобладали лукавые монголоидные черты.

Истерик и провокатор Симург почему-то застеснялся Шольца: — Ты это… Скажи ему, если упадешь в обморок, чтобы он скорую к вызвал, — вяло посоветовал Симург. И куда-то подевался…


— Отпустило, что ли? — понял Шольц.

Наваждение кончилось — все разом, будто близорукий надел очки и увидел. Или было темно, и включили свет. Щелчком прекратилось. Я лишь почувствовал, что покрылся липким, густым, словно солидол, потом.

— Отпустило…

— Ну, пошли тогда чаю попьем, — предложил Шольц.


Из высотного окна Шольца открывалась замечательная панорама. Город напоминал добросовестный музейный макет — со спичечными домами, с трамвайными путями и электропроводами. Глядя на башню Александерплатц, я понял, что она вовсе не чупа-чупс, а пронзенный спицей мяч для гольфа.

В теплое закатное небо точно подбросили марганцовки, оно истекало химическим багрянцем. Где-то на дне, чуть повыше картонных деревьев кувыркались крошечные летучие мыши, похожие на крупицы.

— Это не Симург, — сказал Шольц. — И не внутреннее «Я». Это гашиш с тобой говорил. Просто ты ему не понравился, и он тебя пугал…

Я соглашался. В конце концов, Шольц имел полное право изображать из себя дона Хуана.

— Кстати… Я не стал бы называть это «трипом». Собственно, «трипа» у тебя и не было…

— А что же?

— Так… — Он улыбнулся. — Обычная «шуга»…

Спустя час я засобирался домой. Велосипед, который я оставил непристегнутым у подъезда, оказался на месте — чудесным образом его не тронули вездесущие турецкие тати.

Монотонное вращение педалей оживило поэтическую железу. Помню, в дороге родилось четверостишие, перепев раннего Высоцкого:

  • Мой первый трип был мексиканский гриб,
  • Второй мой трип — печение с гашишем.
  • Ребята, напишите мне письмо!
  • — Не бзди, братуха, завтра же напишем!..

Рафаэль

Выходец из Средней Азии, Рафаэль Назиров находится в плацкартном вагоне поезда № 19 Москва-Харьков. Сам Рафаэль применительно к себе не пользуется словом «выходец». Ему запомнилось красивое название «уроженец»: в нем ветер водит смычком по проводам и шумят медленные пески — только не вспомогательный стройматериал, а бесконечное вещество необозримых пустынных пространств.

За вечерними окнами вагона — сизая октябрьская темень. По коридору движется сумрак, состоящий из топчущихся, нагруженных поклажей теней. «Шу-шу-шу» стелется по вагону. Рафаэль плохо понимает вот такой торопливый чужой язык. Люди, которым тяжело и тесно, не говорят, а сорят из лопнувшего пакета сыпучим продуктом: крупой или макаронами.

Воздух пахнет теплой ржавой водой, окалиной и смолой. Запах густой, вчерашний, словно степы поезда освежили специальной железнодорожной краской.

Последний год Рафаэль мало пользовался речью. То в одиночестве работал на объекте, то не было ни одного земляка. Раньше он думал на родном диалекте и чуть-чуть русскими словами, по с каких-то пор зрение потеснило ум. Рафаэль просто смотрит на человека, предмет и тем самым его думает. В остальных случаях в голове Рафаэля колышется рябь образов, лишенных словарного скелета.

Рафаэлю тридцать семь лет, он — плиточник. Избыточность и одинаковость труда превратила профессию в энтомологию: жук-штукатур, жук-маляр. Чем, кроме как безусловными инстинктами, объяснить механическую каждодневную физиологию ремесла, которое не приносит ни прибыли, ни удовольствия?

Вещей у Рафаэля — складной зонтик, мобильный телефон и барсетка из черного кожзаменителя, в ней паспорт, шариковая ручка, расческа, зубная щетка, скрученный в ракушку тюбик зубной пасты. Деньги он везет в кармане: семь тысяч рублей.

В Харькове Рафаэль пробудет до вечера в зале ожидания — выпьет три стакана чаю, поест булок с повидлом, а потом сядет на московский поезд.

Рафаэль затеял всю эту одиссею из-за миграционной карты. Старая потерялась, но даже если бы и нашлась вдруг, то все равно была бы просрочена. На последнем месте Рафаэль провел безвылазно четыре месяца. Никак не отлучиться, да еще сроки поджимали — будто над душой стоял строгий бородатый, похожий на джинна надзиратель Джемаль и сжимал в кулаках белые сроки, похожие на очищенные от фольги плавленые сырки…

  31  
×
×