129  

Не говори мне об этом, сказал Огородников, сам знаю. Все знали в Москве, что злодеяния 37-го года – больная мозоль Макса, хотя никто у него в семье не был посажен или убит и палачей – явных, во всяком случае, – не определялось. Все знали, как Макс заводится на год своего рождения, и даже как бы старались при нем избегать этой темы. Нет уж, прости, скажу, упорствовал Древесный. Ты, Ого, из победителей, из их лагеря, хоть и взбунтовался. Ты в детстве родителями гордился, а я дрожал, когда об отце спрашивали. Ты красных презираешь, а я их ненавижу и боюсь. Вот чего тебе в твоем фото всегда не хватало, Ого, – моего страха, моей комплексухи! Когда пришел успех, я думал, что преодолел свое детство, что торчу теперь наравне с тобой, «новая волна», фавориты Европы, а вот теперь страх опять пришел, все валится из рук, только спрятаться хочется, не могу, не тяну…

– Когда они у тебя были? – спросил Огородников.

– Кто? – вздрогнул Древесный.

– Ну, «фишки». Один такой хмырь за шестьдесят и второй молодой, Володя такой, генерал и капитан. Меня они еще в мае пужали. Они?

– Ко мне не приходили, – буркнул Древесный, постоял немного в некотором оцепенении, потом снова воспламенился.

Приходили, не приходили, в этом ли дело, Ого?! Эта сила тем страшна, что не персонифицируется, во всяком случае для меня. Я замерз, сказал Огородников, пошли в студию. У меня в кармане «Плиски» бутыль: Муся и Аня из «Росфото» дали в знак поддержки. Нет, я не пойду, я там Насте наговорил сто бочек арестантов. Ты мне лучше дай глотнуть, Огоша! Отвинтили пробку. Экая мразь, совсем исхалтурились болгары.

Распитие бутылки посреди ночи под хмурым фонарем, то есть «дуэт горнистов», как бы вернуло прежние времена и устранило нынешнее, постыдное. Слушай, Огошка, слушай, Андрюшка, давай все ж друг за дружку… Знаешь, мне кажется, власть задумала по нашу душу настоящее злодейство. Перестань, не дрочи себя, не преувеличивай, в худшем случае они на мне отыграются, выгонят из союза, а мне там невмоготу, я-то уже решил – задиссидентствую вкрутую. Однако за тобой ведь люди стоят, мы стоим, мы же тебя бросать не можем, будет предательство, нужно хитрить, и ты должен хитрить вместе с нами. Что я и делаю, иначе б! Давай откажемся от этого вернисажа, Ого! На хрена нам эта показуха? Это игра, понимаешь, Андрей, надоело все только их игры играть, хоть раз сыграть бы в своем вкусе, как будто их нет, ведь не против же них, а просто без них, а ты можешь и не приходить. Да как же это мне не прийти, не могу я не прийти, Огоша, потому и прошу отменить…

– Ну вот, – сказал Огородников. – На этот раз они появились, ночная стража Хлебного переулка.

Из-за угла деловито выворачивала опермашина, все четыре шипованных колеса. Обычно она занимала позицию как раз под тем фонарем, под которым сейчас стояли друзья. Осветив их дальними фарами, машина как бы запнулась, потом стала подавать задом, чтобы на противоположной стороне втереться между сугробами.

Древесный торопливо допил остатки «Плиски». Интересный сюжет, сказал Огородников, тебе не кажется? Машина в снегах, как «Челюскин» во льдах… У тебя камера с собой, бэби? Древесный показал на ладони крохотную «Минолту». Сойдет! Сделай отсюда несколько снимков, а я подойду поближе. Они стали снимать двумя аппаратами заваленный снегом переулок, фонарь, друг друга, машину с антенной и четырьмя широкими «будками» внутри. Оперативники, за неимением других инструкций, раскрыли перед носами четыре газеты «Честное слово». Что мне делать с собой, в отчаянии подумал Андрей Древесный.

Вернисаж

I

Перед нами теперь простирается огромная московская площадь Сокол. Под ней пролегает автомобильный туннель, в котором кажется иногда, что едешь за пределами Советского Союза. Ну а за пределами туннеля в северных и южных частях площади есть два подземных перехода для пеших граждан, и в них названное выше предательское чувство не появляется никогда.

Теперь на поверхность, товарищи, в шипучую гущу дней. Давайте вспоминать из эмигрантского далека диспозицию недвижимой социалистической собственности: ведь немало кружили в свое время по этой странной и даже отчасти безобразной территории, даже и на любовные свидания отсюда заворачивали на улицу Алабяна, не удосужившись, увы, узнать, кто таков человече. Да и по сей день, надо признаться, в невежестве пребываем.

Итак, войдя на площадь Сокол с южного конца, увидели мы по правую руку магазин «Минеральные воды», а по левую архитектурную крошку-шедевр, кафе того же названия, то есть «Сокол». Построено кафе было в теплое время, в начале 60-х годов, и архитектор, замышляя бетонный вздымающийся козырек, воображал, конечно, дальнейшие чудеса демократизации. Козырек, однако, через десять лет обвалился, архитектор эмигрировал, а кафе превратилось в питпункт зрелого, по выражению Фотия Фекловича, социализма. По левую руку далее мы увидим последствия культа личности, вполне незыблемые, здоровенные четырнадцатиэтажные глыбы так называемых «генеральских» домов. Вывески над первыми этажами гласят «Кино», «Столовая», «Ремонт», «Гастроном», то есть не оставляют гражданам никаких надежд. И все-таки диву даешься иной раз на Москву.

  129  
×
×