8  

— А соль у вас есть?

Она извлекла из-под стойки солонку.

— Хлеб?

— Хлеба нет.

Он знал, конечно, что это — ложь, однако не стал настаивать. Лысый таращился на него своими синюшными глазами, руки его на растрескавшемся, выщербленном столе то сжимались в кулаки, то вновь разжимались. Ноздри раздувались в пульсирующем ровном ритме.

Спокойно, даже с какою-то вкрадчивой мягкостью, стрелок приступил к еде. Разрезая шмат мяса на маленькие кусочки, он вилкою отправлял их в рот, стараясь не думать о том, чем откармливали коровенку перед тем, как прирезать.

Он почти все доел и собирался уже заказать еще пива и свернуть папиросу, как вдруг чья-то рука легла ему на плечо.

Внезапно он осознал, что в зале опять стало тихо. Он буквально почувствовал, как напряжение сгустилось в воздухе. Стрелок обернулся. Его взгляд уперся в лицо старика, который спал у дверей, когда он вошел. Лицо это было ужасно. Запах бес-травы — как наплыв зловонного испарения. Глаза его, застывшие, жуткие, — широко распахнутые, сияющие глаза человека, который глядит, но не видит. Взгляд, направленный внутрь, в стерильный, выхолощенный ад неподвластных контролю сознания грез, выпущенных на свободу снов, что поднялись из вонючих трясин подсознания.

Женщина за стойкой издала слабый стон.

Растресканные губы скривились, раскрылись, обнажая зеленые, точно замшелые, зубы, и стрелок про себя подумал: «Он уже даже не курит ее. Он жует. Он и вправду жует ее».

И дальше: «Он же мертвый. Наверное, год как помер».

И потом еще: «Человек в черном».

Они смотрели друг на друга: стрелок и старик, перешагнувший уже грань безумия.

Он заговорил, и стрелок буквально опешил — к нему обращались Высоким Слогом!

— Сделай милость, потешь старика, стрелок. Не пожалей золотой. Один золотой — такая безделица.

Высокий Слог. В первый момент разум стрелка отказался его воспринять. Прошло столько лет, — Боже правый! — века прошли, тысячелетия; никакого Высокого Слога давно уже нет. Он — последний. Последний стрелок. Все остальные…

Ошеломленный, он сунул руку в нагрудный карман и достал золотую монету. Растресканная исцарапанная рука протянулась за нею, нежно погладила, подняла вверх так, чтобы в золоте отразилось маслянистое мерцание керосиновых ламп. Монета отбросила в полумрак сдержанный гордый отблеск: золотистый, багровый, кровавый.

— Ааааххххххх… — Невнятное выражение удовольствия. Пошатнувшись, старик развернулся и двинулся к своему столику, держа монету на уровне глаз. Вертел ее так и этак, бахвалясь.

Кабак быстро пустел. Двери, — крылья летучей мыши, — бешено хлопали, ходя ходуном. Тапер с треском захлопнул крышку своего инструмента и широченными шутовскими шагами вышел следом за остальными.

— Шеб! — Крикнула женщина ему вдогонку, голос ее — странная смесь страха и злобы. — Шеб, сейчас же вернись! Что за черт!

Старик тем временем вернулся за столик. Он крутанул золотую монету на выщербленной доске, полумертвые его глаза, не отрываясь, следили за нею, — завороженные, пустые. Когда монета остановилась, он крутанул ее еще раз, потом — еще, его веки отяжелели. Четвертый — и голова его упала на стол еще даже прежде, чем остановилась монета.

— Ну вот, — с тихим бешенством проговорила буфетчица. — Всех клиентов мне распугал. Доволен?

— Вернутся, куда они денутся, — отозвался стрелок.

— Но уж не сегодня.

— Кто он? — Стрелок указал на травоеда.

— А не пошел бы ты… — она предложила ему совершить технически неисполнимый акт мастурбации.

— Я должен знать, — терпеливо проговорил стрелок. — Он…

— Он так смешно говорил с тобой, — сказала она. — Норт в жизни так не говорил.

— Я ищу одного человека. Ты должна его знать.

Она уставилась на него, гнев ее остывал. Она словно что-то прикидывала про себя, а потом в глазах ее появился напряженный и влажный блеск, который стрелок уже видел не раз. Покосившееся строение что-то выскрипывало задумчиво про себя. Где-то истошно лаяла собака. Стрелок ждал. Она увидела, что он понял, и блеск сменился безысходностью, немым желанием, у которого не было голоса.

— Мою цену ты знаешь, — сказала она.

Он не сводил с нее глаз. В темноте шрама будет не видно. Ее тело не смогли подточить ни пустыня, ни песок, ни ежедневный тяжелый труд. Оно было вовсе не дряблым, — худым, подтянутым. И когда-то она была очень хорошенькой, может быть, даже красивой. Но это уже не имело значения. Даже если б в сухой и бесплодной черноте ее утробы копошились могильные черви, это бы все равно не имело значения. Все было предопределено.

  8  
×
×