62  

Машину Томберг не попросил, но когда я вечером на всякий случай позвонил, на экране появилось настолько изможденное лицо, что я воскликнул в ужасе:

– Петр Янович! Что-то случилось?.. Как у вас с сердцем?

Он слабо улыбнулся.

– Наверное, как и у вас. Только у вас покрепче… Но всем нам гадко и тяжело, Володенька. Я таскал книги сколько мог, но и моя квартира не резиновая. Да и старые куда девать?.. Не выбрасывать же…

Я подумал, а почему бы не выбросить старье, там у него хватает и дряни, скопившейся чуть ли не со сталинских времен, но смолчал: для книжника избавиться хоть от одной книги – сердечная боль. А если не просто кому-то подарить или поменяться, а взять и выбросить – это вообще немыслимо. Даже ради лучшей. Здесь разум и чувства схлестнулись, разум говорит: выбери в Некрасовке самое ценное и размести у себя на полках, а свое выброси, однако чувства не желают ничего слушать, вопят в ужасе: но как, как можно выбрасывать книги? Рука не поднимется!

Вот так и зарождается мнение, мелькнула невеселая мысль, что старшее поколение – лучше, а новое – живучее.

– Да, – сказал я, – да… Очень болезненно. Заходите, попьем чайку, у меня хороший тортик… Авось, полегчает.

Он бледно улыбнулся:

– Спасибо, Володенька.

Еще бы не болезненно, сказал я себе, прерывая связь. А что проходило безболезненно? Огораживание, изобретение конвейера?.. Даже извозчики, оставшиеся без работы, и то нападали на автомобили, ломали, уродовали, луддиты чертовы… Все болезни роста, увы, болезненны. Наверное, и молоденькой слабой бабочке, что выдирается из кокона, очень больно. А толстые сытые гусеницы, ползающие рядом, выглядят такими сильными, уверенными, всегдашними.


Огромные самосвалы, груженные доверху, с трудом заезжали на гору и медленно начинали приподнимать кузовы. Задний борт оттопыривался, содержимое вываливалось, рассыпалось низкой горкой, а рядом задирал кузов второй самосвал, дальше – третий, четвертый, пятый, и так дальше-дальше, длинный ряд самосвалов, что как квадратные коробочки, поставленные в ряд над кручей, уменьшаются от гигантских машин до размеров спичечного коробка.

Огромный карьер, из которого несколько лет экскаваторы черпали песок, а «МАЗы» вывозили, медленно заполнялся. Ежедневно около ста машин сбрасывали бумажные книги. Помню, в первые недели здесь уже бродили полусумасшедшие книжники, вылавливали особо редкие или ценные экземпляры, уносили в рюкзаках. Потом постепенно их становилось все меньше, меньше, приходили только самые упорные, уже не столько уносили, видать, некуда, сколько перебирали, перекладывали, иногда составляли в кучки, а потом, махнув рукой, уходили, стараясь не смотреть на брошенных, словно преданных друзей.

За несколько месяцев котлован заполнился наполовину. И хотя сбрасывали в основном только с одной стороны, но книги под собственной тяжестью расползлись, как все та же свежепойманная рыба, что сыплется из поднятого невода, по всему карьеру, постепенно заполняя чашу, поднимаясь к краям.

Томберг, как он сам рассказывал, дважды ездил туда на электричке, в последний раз его привезли на санитарной машине, долго отпаивали сердечными каплями, даже сделали укол. Я принес тогда кофе, но медсестра собственноручно вылила в раковину, пригрозила, что если у пациента сердце остановится, то виноват буду я. Я заверил, что ничего такого не хочу, пусть она командует, а я побуду у нее на побегушках, как мальчик на кухне. Что скажет, то я и сделаю, только бы Томбергу стало лучше.

Ему стало лучше уже через десять минут после укола, а через пятнадцать медсестра отбыла на «Скорой». Я натужно веселым голосом рассказывал анекдоты, сам расспрашивал о молодости Томберга, все старики почему-то на это ловятся, странно уверенные, будто другим это интересно, однако Томберг был в такой депрессии, что даже не ожил, не стал вспоминать про босоногое детство и шершавые ладони отца, про трудности и великие свершения тех лет.

– Володенька, – сказал он шепотом, – но куда мир идет? Ведь без книг – варварство!

– Книги не уходят, – сказал я натужно бодро. – Наоборот, раньше книги были редкостью, сокровищами, достоянием, ценностью… зато теперь?

Я чувствовал, что говорю фальшиво, не это надо говорить старому писателю, реликту уходящего мира, его уже не переделать, не перевербовать, для того природа и придумала мудро смену поколений, чтобы старое не тормозило прогресс, ибо старое тормозит всегда, не в силах принять новое, а так – просто уходит, и новое побеждает уже не столько из-за избытка силы, а потому что препятствие истаивает, исчезает…

  62  
×
×