232  

Георгий Владимирович Иванов

(1894–1958)

«Пришли два эстета: Георгий Иванов и Георгий Адамович. Лева слушал их, слушал и вдруг спросил: „Где вы живете, дураки?“ — „Няня, возьмите ребенка на руки“». Такой вот эпизод из раннего детства своего сына Льва Гумилёва рассказала Анна Ахматова.

И действительно, революция уже собрала свою первую жатву в 1905-м, Николай Гумилёв воевал добровольцем на Первой мировой, Блок уже написал: «О, если б знали, дети, вы, / Холод и мрак грядущих дней!» И вдруг — «два эстета». В самом деле: «Где вы живете?..» — «В башне из слоновой кости», — могли бы, наверное, ответить они.

«Жоржик Иванов», петербургский сноб, острослов, губитель литературных репутаций, сочинитель декоративных стихов… — в таком примерно статусе покидал Георгий Иванов Россию в 1922 году. Когда он уходил из жизни в 1958-м, русское зарубежье называло его своим первым поэтом.

Его творческая биография кажется загадочной. В России Георгий Иванов, несмотря на несколько выпущенных книг, в состоявшихся поэтах не значился и мог бы затеряться в литературном кругу Петербурга, где всеобщая возбужденность неврастеничного начала XX века — в самой атмосфере носились заряды грядущих катастроф — находила выражение в повальном рифмовании. В эмиграции, где иссякло немало молодых русских талантов без родной почвы, речи, ландшафта, Георгий Иванов от книги к книге вырастал в большого русского поэта, будто он унес с собой Россию, закодированную в поэтических формулах:

  • Это звон бубенцов издалека,
  • Это тройки широкий разбег,
  • Это черная музыка Блока
  • На сияющий падает снег.

Слишком недавно Георгий Иванов вошел в наш поэтический обиход (его первая более-менее полная книга вышла у нас только в 1989 году), чтобы мы осмелились о нем сказать — великий поэт. Но это справедливое определение в будущем, думаю, обязательно встанет рядом с его именем. Умная, как змея, Зинаида Гиппиус еще до выхода его главных книг приметила, что в нем таятся глубочайшие метафизические прозрения. Эти «звуки небес» в стихах зрелого Георгия Иванова услышит каждая чуткая к поэзии душа:

  • Я не стал ни лучше и ни хуже.
  • Под ногами тот же прах земной,
  • Только расстоянье стало уже
  • Между вечной музыкой и мной.
  • Жду, когда исчезнет расстоянье,
  • Жду, когда исчезнут все слова
  • И душа провалится в сиянье
  • Катастрофы или торжества.

Услышит и вздрогнет, почуяв ледяное дыхание вечности, потому что эта «вечная музыка» зазвучит в свой час и для нас, и мы уйдем в мир иной, и чем короче до него становится дорога, тем чаще настигает мысль — что нас там ждет. Но так сказать, о чем мы молчим, мог только великий поэт — «сиянье катастрофы или торжества».

Среди последних стихов, вошедших в его «Посмертный дневник», высказано и самое заветное желание поэта: «Но я не забыл, что обещано мне / Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами». Возможно ли это было представить? Ведь из парижского убежища под далеким и когда-то родным северным небом различались только «Веревка, пуля, каторжный рассвет / Над тем, чему названья в мире нет».

И названья «Россия» действительно на картах больше не было. Был СССР. И был новый народ — советский этнос. Русское зарубежье сомневалось, что этому новому народу нужна будет и внятна поэзия Георгия Иванова. Но его стихи, будто по какому-то высшему замыслу, вернулись в Россию как раз в то время, когда мы — среди триллеров и дилеров, долларов и марок — стали ощущать себя эмигрантами в родной стране. Стихи Георгия Иванова оказались настолько созвучны нашей тоске по России, которую мы потеряли, — притом не только по России дореволюционной, но, как ни парадоксально, и по России советской, потому что она была нашей родиной, — что его первая книга у нас сразу стала едва ли не библиографической редкостью. Георгий Адамович, ставший законодателем эмигрантской критики, не ошибся: «Будем надеяться, во всяком случае, что в нашей России, где должны же все-таки остаться „русские мальчики“… ивановские стихи заставят этих „мальчиков“ встрепенуться…»

Появление Георгия Иванова в контексте сегодняшней российской поэзии задает ей совсем другой уровень, возвращая поэтическое слово в свое измерение — вечных вопросов и последних (с последней прямотой) ответов. В бешеной аритмии нашей жизни, когда перейден порог чувствительности, чтобы «встрепенуться», надо сделать невозможное, противореча поговорке: «На солнце да на правду во все глаза не глянешь». Пришло, видимо, время «глянуть» — время шекспировской постановки вопроса: быть или не быть? И, переживая «эмигрантский период» своего существования (как все перевернулось и сблизилось!), мы можем посмотреть на себя сквозь призму ивановских стихов:

  232  
×
×