3  

Если исключить Дарью, то инженер Эдвард Мёрфи, сформулировавший свой известный «закон подлости», был абсолютно прав: если есть вероятность того, что какая-нибудь неприятность может случиться, она обязательно произойдет[3]. Однако Мёрфи не мог предвидеть всего. Самое плохое произошло со мной в день моего тридцатилетия. По собственной вине, пребывая в состоянии подогретого тремя выпитыми бутылками вина отчаяния и двадцатью четырьмя месяцами поисков своего места в жизни, я представила себе, что спустя какое-то время все же смогу полюбить Марселя. Тем более что начиная с той встречи в бистро он постоянно присутствует в моей жизни. И если так и случится, это гораздо лучший выход из ситуации, чем одиночество и очередная катастрофа, к которой я неминуемо иду. Я позвонила ему, и тем же вечером он оказался в моем доме. Уже во время нашей первой ночи любви и после нее он стал расспрашивать меня о мужчинах, бывших в моей жизни. Это повторялось каждую ночь. Какое-то время я уверяла себя, что это из-за любви и всегда сопутствующей ей ревности, из-за мужского тщеславия, что это пройдет, когда мне удастся убедить его, что я принадлежу только ему…

Марсель итальянец. Его отец — эмигрант из Ирана, а мать — сицилийка. Долгое время я объясняла себе его расспросы итальянским менталитетом, исламскими традициями и особенностями характера. Но постепенно расспросы превратились в допросы. Дошло до того, что Марсель мог несколько раз за ночь заниматься со мной любовью, а потом придушивал ремнем, заставляя снова и снова рассказывать о других мужчинах: как я дышала, что говорила, насколько широко раздвигала ноги, пробовала ли на вкус их сперму, было ли мне хорошо… Задыхаясь, я говорила ему правду, а когда рассказывать стало нечего, начала сочинять. По утрам Марсель был нормальным человеком, но к вечеру я снова становилась для него «величайшей чешско-немецкой шлюхой». А когда забеременела, его болезненная ревность превратилась в шизофрению. Я стала для него одновременно и «возвышенной святой любовью» и «грязной проституткой, носящей его семя». Я понимала, что должна бежать, но все время откладывала свой побег. Когда у меня отошли воды, пока за мной ехала карета «скорой помощи», он изнасиловал меня прямо на полу в прихожей, чтобы доказать, что я принадлежу только ему. Дарья, которая единственная из всех знала о выходках Марселя, через два дня после родов забрала из моей квартиры все, что поместилось в ее маленькую машину, и отвезла нас с ребенком к моей матери в Братиславу. В больнице я оставила Марселю письмо, в котором написала, что улетаю в Лондон, и умоляла его обратиться за помощью к психотерапевту.

Через несколько дней он отыскал Дарью. Сначала упрашивал ее сказать, где я, потом пытался подкупить, потом начал угрожать. Она, несмотря ни на что, не выдала меня, и он впал в ярость. Привязал ее к стулу и полночи избивал. Она вынесла все и молчала — даже тогда, когда он вливал ей в горло водку и прижигал сигаретами лоб. А в конце концов… он повесился у нее на глазах. Она так и просидела, связанная, до утра, глядя на висельника. И теперь я скажу вам главное! Только Дарья меня любила. Только она. Марсель и представления не имел о том, что такое любовь…


И мы это выслушали. Профессор Мильке, который вдруг перестал грызть ногти и задышал как астматик, дама с протоколом, которая посреди рассказа перестала писать и начала всхлипывать, и я, державший Магду за руку. Когда она замолчала, в наступившей тишине я услышал музыку из дискотеки по ту сторону стены, которой больше нет. И мне захотелось разбежаться и прыгнуть…

Даже сегодня, когда думаю о тебе, я слышу музыку Шумана. И чувствую, как Магда в берлинской психушке сжимает мою ладонь, произнося имя «Дарья».

Тишина закончилась тем, что женщина, писавшая протокол, с громкими рыданиями выбежала из кабинета. Мильке снял очки, положил их на письменный стол, отошел к окну и закурил. Курить в психушке можно было только в специально отведенном помещении, в подвале, на «минус втором» этаже, на два этажа «ниже линии света», как говорил Хартмут, рядом с котельной. Курильщики должны были чувствовать себя там как кочегары. Своего рода унижение. Немецкий профессор Мильке нарушил правило. Я сделал то же самое, но мне было наплевать, тогда как Мильке не только рисковал своей репутацией, но и мог заработать официальный выговор, что для немцев куда страшнее, чем потерять репутацию. Мы стояли с ним у окна, Мильке прятал сигарету в ладони, затягиваясь, закрывал глаза, потом снова прятал сигарету и, открывая глаза, выдыхал дым. Как будто он здесь ни при чем, он — невидимка. Невидимый для предписаний.


  3  
×
×