76  

С ответом на второй вопрос дело обстоит сложнее. Почему мы так активно убеждаем Запад в том, в чем он и без того уверен? Может быть, причина – в нашем молчаливом признании своего периферийного положения в мире (оно выражается многообразно – от захлестнувшей нас заимствованной лексики до планов строительства небоскреба в Петербурге)? Или мы просто привыкли к роли? По большому счету, на вопрос, зачем нам нужна эта мифология, я ответить затрудняюсь. Могу даже предположить, что она нам не нужна.

В заключение скажу о важной вещи, которую приберег напоследок. Да, отношение к краю ойкумены было по преимуществу негативным. Но нельзя вместе с тем не вспомнить и о противоположной тенденции, засвидетельствованной также с самых давних пор. Речь идет об идеализации, порой – сакрализации окраинных земель. Ведь как раз в пограничных местах помещались земли блаженных, там локализовался Рай. Обе традиции могли уживаться в творчестве одного автора, как это имеет место у того же Плиния, наряду со страшными чудовищами описывавшего счастливых гипербореев. Принадлежность к идеализирующей традиции позволяла видеть в России Эльдорадо и гнала сюда сотни тысяч западноевропейцев. Истории о сказочной жизни отрывали от родной почвы немцев и голландцев, итальянцев и французов и бросали их в наши суровые края. Это лишний раз доказывает, что миф – не абстрактная культурологическая категория, а вполне реальная сила.

В последнее время наряду с рассказами об ужасном в отношении России наблюдается очевидное возрождение идеализирующего мифа. Подобно негативному мифу, идеализирующий миф Запада имеет под собой определенную почву (объективное улучшение ситуации в России), но страдает теми же преувеличениями и кривизной. После стольких лет нищеты и бессилия гиперболизация нынешних богатства и силы может показаться лестной. Для национального самосознания даже – полезной. В каком-то ограниченном, реанимирующем смысле с этим, вероятно, можно согласиться. Но по большому счету это не так.

Дело не только в том, что всякое преувеличение ведет к разочарованию, что самолюбование для развития пагубно – это вещи очевидные. Важно и другое. У идеализирующей и негативной мифологий есть общая черта: и положительное, и отрицательное приобретает здесь ненормальные размеры. Мне кажется, мы созрели для более сложных, а потому – значимых ролей. И с прежними можно уже, в сущности, попрощаться. Уйти, смывая с себя на ходу ненужные краски.

«Соловьев и Ларионов»: вопросы к тексту [6]

Евгений, в вашем романе главный герой, стоя по грудь в море, которое он безумно любил, «испытывал сомнения насчет того, не в слишком ли интимных отношениях пребывает он с предметом своей любви». Сквозь иронию мне мерещится намек на Ваше отношение к литературе. Долгое время Вы держали дистанцию, изучали ее, любовались ею, сделались доктором филологических наук. И не потому ли Вы не спешили писать, что боялись слишком близких отношений с литературой? Что Вас останавливало?

Вы правы, к большой любви страшно прикасаться. Положишь ей руку на колено – и все разрушится, превратится в рутину. Иногда созерцательное отношение гораздо более чувственно. Оно учит ценить интонацию, случайное прикосновение. Вместе с тем созерцание не должно быть бесконечным, потому что плод дает все-таки не оно.

Развивая тот же образ, следует сказать, что прочный брак заключается в период духовной зрелости, а не половой. Так, на мой взгляд, и в литературе. Навыки создания текстов, как и возможность продолжения рода, человек обретает в довольно раннем возрасте. Но эти опыты – даже вполне состоятельные стилистически – еще не означают, что брак автора с литературой заключен. Важна духовная составляющая, некое силовое поле, в котором созданная конструкция оживает. Создание литературного произведения (поскольку всякий автор – демиург) неизбежно напоминает сотворение человека: в созданного из персти Адама вдувается жизнь. Делать глиняных человечков не так уж сложно, но ведь главная задача – заставить их двигаться.

Мне не близки произведения, в которых язык бежит впереди мыслей и чувств. Я не говорю, что это преступление. В конце концов, издается множество книг, являющихся, в сущности, феноменом языка или, точнее, стиля. Но содержание их обеспечено не столько личностью автора, сколько литературной традицией. Что касается меня, то большую часть своей жизни я писал научные работы – тексты, порожденные анализом материала и посвященные, прямо скажем, ограниченной области бытия. Когда я почувствовал, что в этом вагоне помещается не весь нажитый мной багаж, я попробовал писать и так называемые художественные вещи. Этот переход для меня тем более ощутим, что в одном из интернет-магазинов моя научная монография сейчас продается в разделе «нехудожественная литература».

  76  
×
×