31  

Правда, в период внешнего мира, когда сражений нет, а есть только муштра, вопрос о чинопроизводстве кажется довольно теоретическим. Но по отношению к Правам Человека он всегда имеет практическое значение. Солдат присягал в верности не только королю, но и закону и народу. "Нравится ли нашим офицерам революция?" - спрашивают солдаты. К несчастью, нет; они ненавидят ее и любят контрреволюцию. Молодые люди в эполетах, с дворянской кровью в жилах, отравленные дворянской спесью, открыто издеваются, с негодованием, переходящим в презрение, над нашими Правами Человека, как над новоизобретенной паутиной, которую надо смести. Старые офицеры, более осторожные, молчат, сурово сжимая губы, но можно догадаться, что происходит в их душе. Кто знает, быть может, даже под простым словом команды скрывается сама контрреволюция, замышляющая продажу нас изгнанным принцам или австрийскому королю; разве предатели-аристократы не могут провести нас, простых людей? Так пагубно действует эта общая причина всех обид, вызывая вместо доверия и уважения лишь ненависть и бесконечную подозрительность и делая невозможным и командование и повиновение. Насколько же опаснее, когда вторая, более ощутимая обида - задержка жалованья - отчетливо возникла в сознании простых людей? Хищения самого низменного сорта существуют и существовали давно; но если недавно провозглашенные Права Человека и всякие прочие права не паутина, то подобных злоупотреблений не должно более существовать!

Французская военная система, по-видимому, умирает печальной смертью самоубийцы. Более того, в этом деле гражданин естественно выступает против гражданина. Солдаты находят слушателей и беспредельное сочувствие множества патриотов из низших классов. Высшие же классы относятся таким же образом к офицерам. Офицер по-прежнему наряжается и душится, собираясь на невеселые вечеринки, которые устраиваются иногда еще не успевшими эмигрировать дворянами. Там офицер высказывает свои горести, которые в то же время и горести Его Величества и самой природы, но, кстати, выражает и вызывающее неповиновение, и твердую решимость не сдаваться. Граждане, а еще более гражданки понимают, что дурно и что хорошо; не одна только военная система покончит самоубийством, с ней погибнет и многое другое. Как мы уже говорили, возможен более глубокий переворот, чем те, которым мы были свидетелями, переворот, при котором глубочайший, чадящий сернистый слой, на котором все покоится и растет, очутится наверху.

Но как подействует все это на грубое сердце солдата при его военном педантизме, его неопытности во всем лежащем вне плац-парада, при его почти детском неведении в соединении с озлобленностью мужчины и пылкостью француза! Уже давно тайные собрания в столовых и караульных, угрюмые взгляды, тысячи мелких столкновений между командующими и подчиненными наполняют всюду скучный день солдата. Спросите капитана Даммартена, заслуживающего доверия, остроумного кавалерийского офицера и писателя; он приверженец царства свободы, правда, с некоторыми ограничениями, однако и его сердце глубоко оскорблено виденным на жарком юго-западе и в других местах: он видел восстания, гражданскую войну при дневном свете и огне факелов, видел анархию, которая ненавистнее самой смерти. Однажды непокорные, пьяные солдаты встретили капитана Даммартена и другого офицера на валу, где не было боковой тропинки или обхода; они, правда, тотчас же отдали честь, "потому что мы спокойно смотрели на них", но сделали это с угрюмым, почти вызывающим видом. В другой раз, поутру, "они собрали все свои кожаные куртки", надоевшие им, и лишние вещи и сложили их в кучу у двери командира, над чем "мы смеялись, как осел, жующий колючки". Однажды они связали, среди общей шумной ругани, две веревки от фуража с явным намерением повесить квартирмейстера. Взирая на все эти события сквозь дымку любовно скорбного воспоминания, наш достойный капитан описал их плавным стилем. Солдаты ворчат, проявляя смутное недовольство, офицеры слагают с себя обязанности и с досады эмигрируют.

Или спросим еще одного занимающегося литературой офицера, не капитана, а лишь младшего лейтенанта артиллерийского полка Ла-Фер, молодого человека двадцати одного года, мнение которого не лишено интереса: имя его - Наполеон Бонапарт. Он был произведен в этот чин пять лет назад в Бриенской школе, "так как Лаплас признал его способным к математике". Он стоит в это время в Оксоне, на западе; квартира его не роскошна; он живет "в доме цирюльника, к жене которого относится не совсем с должной степенью уважения", или же помещается в мансарде с голыми стенами, единственную обстановку которой составляют "простая кровать без полога, два стула и стол перед окном, заваленный книгами и бумагами; брат его Луи спит в соседней комнате на грубом матрасе". Однако младший лейтенант занят довольно значительным делом: он пишет сдою первую книгу или памфлет - страстное, красноречивое "Письмо к Маттео Буттафуоко", нашему корсиканскому депутату, не патриоту, а аристократу, не заслуживающему быть депутатом. Издатель его -Жоли из Доля. Автор сам заменяет корректора; "каждое утро, в четыре часа, он отправляется пешком из Оксона в Доль; затем, просмотрев корректуру, он делит с Жоли его весьма скромный завтрак и немедленно после того возвращается в свой гарнизон, куда прибывает около полудня, совершив в течение утра прогулку в двадцать миль".

  31  
×
×