35  

— Чего это вдруг? — вытаращил глаза Макаров. — Или это… гореть в своей машине не хочешь? А я думал — бесстрашный ты наш… Не, серьезно, зачем тебе машину продавать?

— Да не нужна она мне. — Павел усмехнулся, вспомнив здешние дороги и здешние расстояния. — Здесь до любого пункта назначения самое большее — двадцать минут. Куда мне ездить? А бензин жжется, резина трется, подвеска бьется… Если по работе — так там казенных полно. И вообще… Я тут подумал… Долг я тебе как отдавать буду? Зарплата — слезы, на жизнь хватило бы. Хата пустая, тоже думать надо, на какие шиши все покупать. А машина, если удачно продать, — это уже почти весь долг отдать. Хоть душу тянуть не будет… Ты чего это рожи корчишь?

— Пашенька. — Макаров отвернулся и даже вроде бы слезу смахнул. — Зарплата ему слезы! Ты своими московскими мерками не мерь, у нас на половину такой зарплаты три семьи живут. Долг ему душу тянет! Ответственный ты наш. А мне долг душу не тянет, как ты думаешь? Я ведь до сих пор себя грызу, что не успел для тети Лиды ничего хорошего сделать. Да я бы успел, наверное, хоть напоследок, если б Эллочка моя, людоедочка чертова, тогда меня враз не обнулила… Кому мне теперь свои долги отдавать? Тебе, раз уж тете Лиде не успел. Царствие ей небесное… Простила она меня, как ты думаешь?

— Володь, перестань! — Павел чувствовал себя страшно неловко. — Пургу гонишь. За что ей тебя прощать? Ты что, правда думаешь, что тетя Лида благодарности какой-то ждала, возвращения долгов каких-то? Тетя Лида кредитов не давала. Она тебя любила. И меня. Она нас одинаково любила, мне кажется.

— Да я знаю. А долг все равно должен отдать. Раз не ей — значит, тебе. И не делай такую рожу! Гордый ты наш… — Макаров сердито посопел, посверлил Павла возмущенным взглядом и внезапно развеселился. — А ты помнишь, как мы к ней вместе ввалились, а? Прям с вокзала — и к ней! Я ж боялся, честное пионерское… А она с порога — целовать, обнимать… И меня тоже! Как родного! «Деточки мои, живые мои»… Насмотрелась телевизора, натерпелась страху. А мы смеялись, идиоты молодые. Придурки дембельнутые. Паш, и ты ведь придурком был! Ты вспомни, Паш! Помнишь, а?

Глава 6

Павел помнил все, связанное с тетей Лидой, до мельчайших подробностей. Школу помнил только потому, что тетя Лида помогала ему готовить уроки, ходила на родительские собрания и смеялась над ним, когда он жаловался, что в классе его дразнят ниггером. Спортивные секции помнил только потому, что тетя Лида страшно гордилась его успехами и вешала его дипломы и грамоты на стенку. Армию помнил только потому, что ждал от тети Лиды писем и сам писал ей о своей жизни по возможности обстоятельно и весело. Институт помнил исключительно потому, что тетя Лида горячо одобрила его выбор: «Медицина — это благородно! Ты молодец, Павлик!» — а потом, оказывается, мыла чужие подъезды, чтобы заработать на какой-то совершенно безумно дорогой по тем временам анатомический атлас.

И родителей своих Павел запомнил только потому, что о них ему рассказала тетя Лида. То есть, конечно, он их не помнил, но очень ясно представлял, знал о них все, и о дедушке с бабушкой знал, и хранил фотографии в большом семейном альбоме, где еще были фотографии родителей тети Лиды и ее младшей сестры, самой тети Лиды — почему-то только детские, — и невероятное количество фотографий самого Павла, с трех лет и, кажется, до последнего дня ее жизни. Откуда она их брала? Павел почти никогда не фотографировался специально, разве только на документы… А тут были и со школьных утренников, и с какого-то пикника, и с лыжной прогулки, и с соревнований по дзюдо, и в военной форме, и свадебные… Несколько сотен фотографий Павла. Вся его жизнь, начиная с трех лет. Потому что к тете Лиде он попал как раз тогда, когда ему исполнилось три года, когда умерла его мать, а отец почти сразу женился на какой-то чужой тетке, которой маленький Павлик не понравился. Ну, бывает. И даже хорошо, что не понравился. Понравился бы — не отдали бы его тете Лиде. И как тогда?..

— Подумаешь, проблема! — весело говорила тетя Лида. — Уж чего-нибудь придумала бы. В Магадан переехала бы. А что? Живут же люди и там, добровольно живут, не то что бабушка и дедушка…

Дедушка Павла, Макс Браун, во время войны командовал американским десантом. «Второй фронт, — непонятно говорила тетя Лида. — Тушенка у них очень хорошая была». Дедушка Макс Браун высыпался со своим десантом на какую-то немецкую ферму, уже пустую, по-видимому, брошенную второпях, — в доме все вверх дном, куры по двору мечутся, даже собаку с цепи спустить не успели, только сарай зачем-то подожгли. И зачем было поджигать сарай? Такой хороший, добротный — видать, уже давно горит, а все не сгорает. Дедушка Макс Браун был любознательным десантником, поэтому на всякий случай выбил дверь сарая и сунулся внутрь. И нашел там четырех полумертвых девчонок, среди которых была и бабушка Павла, Вера. Тогда она, конечно, никакой бабушкой не была, тогда ей только-только семнадцать исполнилось, а жила она на этой немецкой ферме уже три года — ее в самом начале войны вместе с подружками из села в Германию угнали. Тогда всех здоровых и молодых угоняли в Германию. Чтобы здоровые и молодые рабы обеспечивали благосостояние арийской расы. Бабушке-то еще повезло, бабушка к таким хозяевам попала, которые и не били, и не измывались, и голодом нарочно не морили… Только вот напоследок, когда от второго — а может, первого? — фронта убегали, зачем-то всех своих рабов связали — и в сарай. И подожгли.

  35  
×
×