1  

Говард Джейкобсон

Время зверинца

Посвящается

Дженни и Дине, а также Марли и Ните

Спрашивается, как человек полюбит дочь, если он не любил ее мать?

Джеймс Джойс. Улисс[1]


ЧАСТЬ I

МАРТЫШКА

1. ОН-ШТРИХ-ОНА

Полиция взяла меня близ места преступления с поличным: книгой, похищенной из оксфэмовского[2] магазина в Чиппинг-Нортоне, милом таком городке среди Котсуолдских холмов,[3] куда я прибыл накануне для встречи с читателями. Последние, числом около дюжины, оказались настроенными агрессивно, и я запоздало понял, что единственной целью этого сборища было смешать писателя с грязью.

— Почему вы так ненавидите женщин? — непременно желала знать одна из читательниц.

— Вы не могли бы привести пример этой ненависти из моих текстов? — вежливо поинтересовался я.

Конечно же она могла. У нее под рукой были сотни моих фраз, отмеченных маленькими, колючими, фосфоресцирующими стрелками, обвинительно вонзающимися в местоимение «он».

— Что значит это «он-штрих-она»? — вопросила читательница, ногтем рисуя в воздухе перед моим лицом знак «/» и дополняя его точкой, опасно нацеленной мне в глаз.

— Это означает нейтральность, — сказал я, пятясь. — Без предпочтений тому или другому полу.

— Слово «они» тоже без предпочтений. — Да, но уже в объединяющем смысле.

— Вы, значит, против единения людей?

— А дети! — вскричала другая читательница. — Откуда у вас такое отвращение к детям?

Я объяснил, что вообще ничего не пишу о детях.

— В том-то и дело! — торжествующе констатировала она.

— В вашей книге мне попалась лишь одна героиня, с которой я могла бы себя отождествить, — заявила третья. — Та, которая умерла.

На самом деле она не сказала «книга». И вообще, никто здесь не произносил это слово таким образом, чтобы его можно было срифмовать, скажем, с «фигой», «интригой» или хотя бы «ханыгой» (то есть оглушая и размазывая звуки, как говорили в полудиком Ланкашире, всего в нескольких милях от мирных и сонных чеширских болот, где я вырос). Здесь они перевирали это слово таким образом, что получалось некое подобие «гниды»: «В вашей гниде мне попалась лишь одна героиня…» Возникало впечатление, что им просто не под силу совладать с некоторыми звуками, которые вставлялись в слово самопроизвольно.

— Я рад, что вас так глубоко тронула ее смерть, — сказал я.

Она вся тряслась от той особенной ярости, какую можно встретить только у завзятых книгочеев. Может, все дело в том, что чтение уже отмерло как вид цивилизованной деятельности и потому немногие оставшиеся читатели поневоле впадают в ярость, нарастающую с каждой новой перевернутой страницей? Может быть, это предсмертный пароксизм читательства?

— Тронула?! — взвилась она, и я почувствовал, что запросто могу схлопотать по черепу моей же гнидой. — Кто сказал, что она меня тронула? Просто я позавидовала этой героине. Я отождествляла себя с ней, потому что мне самой хотелось поскорее отбросить концы с той самой минуты, как я прочла первую вашу фразу!

— Копыта, — машинально поправил я, надевая пиджак. — Отбрасывают копыта, а концы, как правило, отдают.

Поблагодарив их за неравнодушный прием, я вернулся в отель, быстро прикончил пару бутылок вина, очень предусмотрительно купленных накануне, рухнул на кровать и уснул не раздеваясь. Собственно, я согласился посетить Чиппинг-Нортон единственно потому, что эта поездка давала мне предлог для визита к теще, с которой я давно уже хотел вступить в интимную связь, однако мои планы расстроила жена, как назло в то же самое время пригласившая свою маму проведать нас в Лондоне. Узнав об этом лишь по прибытии на место, я мог бы сразу же сесть в обратный поезд и присоединиться к ним за обедом, но вместо этого на сутки застрял в провинции. И сейчас я был вполне солидарен с местными гнидочеями в желании просто взять и отбросить что бы там ни было…

Проснувшись слишком поздно для завтрака, я отправился на прогулку по городу. Миленькое местечко. Старинные дома из желтого известняка, свежий запах коровьего навоза. («Почему в ваших романах не чувствуется местный колорит?» — несправедливо пытали меня накануне.) Ощутив позывы голода, я купил в булочной пирожок с мясом и, жуя на ходу, завернул в книжный магазин Оксфэма. Бледнокожий продавец с большущими дисками в мочках ушей — точь-в-точь как у замбезийских бушменов — строго указал мне на табличку: «Никакой еды в помещении!» Весьма тактичный ход, надо признать: как-то неловко спасать голодающих всего мира, одновременно запихиваясь мясным пирогом. Судя по выражению его лица, он догадался, что в глубине души я питаю ненависть к замбезийским бушменам наряду с традиционно ненавидимыми мною женщинами и детьми. Во избежание скандала я убрал недоеденный пирожок в карман, однако продавца это не удовлетворило. Строго говоря, спрятанный в карман пирожок продолжал быть «едой в помещении». Тогда я запихнул его в рот и начал медленно, с усилием жевать. Так мы и стояли лицом к лицу — белый замбезийский бушмен и рожденный в Чешире, а ныне проживающий в Лондоне женоненавистник, педофоб и сочинитель всяческих гнид — в ожидании, когда пирожок наконец дожуется и проследует далее по пищеводу. Посторонний наблюдатель мог бы, пожалуй, углядеть в этой сцене какой-то постколониальный символизм. Проглотив последний кусок, я спросил, можно ли мне теперь заглянуть в секцию художественной литературы. При этом слово «литература» я произнес с изрядной долей иронии. Он развернулся и повел меня в дальний конец магазина.


  1  
×
×