48  

На берегах Нила не осталось плавучих домов. Цапли больше не устраиваются на ночлег возле Английского моста, и нет больше полей для игры в поло. Я не расстроилась, узнав об этом. Вряд ли мне бы хотелось, чтобы все осталось, как было. Если нельзя обрести самих себя прежних, то пусть и прежнее окружение наше останется недосягаемым. Во всяком случае, теряла актуальность заведомо невыполнимая задача объяснить техасцу смысл игры в поло.

В Египте когда-то существовал город под названием Мемфис.[84] В моей истории мира Мемфису должно быть уделено немалое место; история Мемфиса оказывает целительное воздействие: она на диво демонстрирует преходящий характер вещей. Во времена фараонов Мемфис был необъятным пространством, полным домов, храмов и мастерских, административным и религиозным центром, притягательным для ремесленников и людей искусства, местом пребывания правительства страны, Вашингтоном, Парижем и Римом на берегах Нила. От разливов реки его защищали дамбы. Это звучит как чудо: город, полный пальм и зелени, на месте богатейших илистых отложений, там, где встречаются Верхний и Нижний Египет, город с величественными дворцами и широкими дорогами, обрамленными рядами сфинксов, средоточие жизни интеллектуального, сложно организованного сообщества, которое в своем развитии было на несколько голов выше всего остального человечества, возводило здания из тесаного камня, когда предки европейцев ютились по пещерам, запечатлевало свою историю в затейливых письменах, исповедовало одну из самых фантастических, непостижимых и ярких религий.

И что осталось от Мемфиса? Еле различимые следы сельскохозяйственной деятельности да огромная поверженная статуя Рамзеса Второго. Как же верно, что преходяща земная слава. Пошатнулась политическая стабильность Древнего Египта, пришли в негодность дамбы, об остальном позаботился Нил. От жизни граждан Мемфиса ни осталось и следа — чего не скажешь об их смерти. Пирамиды, мастабы, гробницы, саркофаги, надгробия, куда ни глянь, — эти люди были одержимы смертью. Все их верования имели в основе бегство от небытия. Здесь они, правда, не одиноки — лишь дальше, чем прочие, зашли в поисках решения. Люди умирают, и тела их разрушаются. Но с мыслью о смерти нельзя примириться. Почему бы не принять остроумное допущение, что если сохранить тело, спрятать его, снабдить всем, что необходимо для жизни, то смерть не случится? Что-то — душа, ка, память, как это ни назови, — останется жить вечно. Вы даете этой призрачной тени все, что у нее было в реальной, телесной жизни: утварь, драгоценности, слуг, еду и питье, — и время от времени она будет приходить из вечности, в которой обитает, чтобы добыть средства к существованию из своего земного убежища. Очень интересная, завершенная идея. Вы сохраняете навек своих мертвых, отрицая тем самым возможность собственного исчезновения.

Сегодня мы, конечно, ничему этому не верим. По крайней мере, не верим в их верования, какими они представляются нам. Проблема здесь, однако, не в вере, а в накопленном опыте. Я не могу выкинуть из головы знания о гелиоцентрической системе, кровообращении, силе тяжести, цикличности природных явлений и другие основополагающие концепции. Невозможно вернуться к мировоззрению Четвертой династии — как невозможно вернуться в детство.

Христианству, конечно, не легче. Наука сослужила ему дурную службу. Наука и Разум. «Где живет Бог? — вопрошала пятилетняя Лайза. — Я хочу Его увидеть». Сделав глубокий вдох, я сказала, что, по моему мнению, Бога не существует, но вот другие… «Бабуля Бранском сказала, Он живет в раю, — холодно перебила моя дочь. — А рай на небе». Позже, в юности, она прошла через ту стадию религиозности, что сродни сексуальному возбуждению и которую католическая церковь декорирует куда более красочно, нежели прозаическая англиканская. В Испании и Франции она могла наблюдать конвульсивные припадки, которые ей понадобилось освоить для подготовки к конфирмации и воскресных песнопений в приходской церкви в Сотлее.

Мусульманам запрещено принимать пищу с рассвета до заката в месяц Рамадан. Кроме того, они должны шесть раз в день произносить молитву, обратившись лицом к Мекке.[85] На лужайках Гезиры было полным-полно павших ниц садовников, которых искусно обходили вниманием их английские наниматели, дабы не демонстрировать невежливого любопытства по отношению к обычаям чуждой им веры. Французы были менее щепетильны: мадам Шарлотт и ее мать весь Рамадан препирались с поваром и его помощником, которые слабели от недостатка пищи, и рявкали каждый раз, как садовник падал на колени. Было какое-то тайное удовлетворение в том, что британскому расовому самодовольству не уступала и даже затмевала его французская ксенофобия: презрение, с которым мадам Шарлотт и ее друзья произносили слово «араб», жалило сильнее, чем бездумное английское «туземец» или «местный». Мы явно превосходили французов в либеральности. Мадам Шарлотт была невероятно величественна в роли поборницы чистоты галльской крови; тот факт, что она была замужем за ливанцем и всю свою жизнь прожила в Каире, ни в малой степени ее не смягчал, она вся была воплощение духа Карла Великого и безукоризненной славы Франции. Других европейцев надлежало терпеть, хоть и с толикой пренебрежения, — египтяне же были особой кастой.


  48  
×
×